Изменить стиль страницы

— Смирно! — скомандовали офицеры, и на солнце блеснули обнажённые шашки.

Адъютант, бледный и взволнованный, вышел вперёд и, приняв торжественный рапорт, прочитал спеша и невнятно:

— «Приказ войскам третьей армии Юго-Западного фронта от пятого мая тысяча девятьсот пятнадцатого года.

Рядовые пятьдесят второго сибирского стрелкового полка Дмитрий Самойленко и Максим Черевчан и пятидесятого сибирского стрелкового полка Михаил Евстранов двадцать седьмого апреля сего года в Галиции в бою с неприятелем самовольно и по причинам, не вызываемым исполнением долга службы и возложенными на случай боя обязанностями, сообща оставили свои места в ротах и ушли в тыл.

За это преступление названные рядовые были мною арестованы первого сего мая в местечке Любачове и преданы тотчас же военно-полевому суду при штабе армии.

Рассмотрев дело, военно-полевой суд признал Самойленко, Черевчана и Евстранова виновными в означенном деянии и приговорил к лишению всех прав состояния и к смертной казни через расстреляние.

Второго сего мая приговор суда приведён в исполнение и бывшие рядовые Самойленко, Черевчан и Евстранов расстреляны в местечке Любачове».

При последних словах, произнесённых громко и выразительно, все солдатские лица разом затуманились. Глаза потухли и спрятались, как будто вдруг выключили огни.

— Кончено. Расходись! — скомандовал адъютант. Солдаты мерным шагом и молча проходили мимо начальства, не глядя ему в глаза. Это тянулось минут двадцать. И минут двадцать тянулась давящая тишина. Только торфяник упруго колебался под мерным солдатским шагом.

Молчали и офицеры, такие же бледные, с ввалившимися глазами. За обедом я спросил адъютанта:

— Вы, кажется, очень взволнованы этой неприятной процедурой?

— Вы знаете, — ответил он мрачно, — меня теперь трудно взволновать. Вот уже месяцев шесть, как я окопался на этой позиции.

— Какой позиции?

— Нет такого счастья или несчастья, которое могло бы меня обрадовать или потрясти. Я ко всему теперь равнодушен.

— Почему так?

— Потому, что я слишком ясно вижу всю бессмысленность жизни.

— Байроническая натура, — рассмеялся Костров.

— Пускай байроническая натура, мне все равно.

— А разбойником все-таки не сделаетесь? — шутливо спросил Болконский.

— Каким разбойником?

— А вот давайте отложимся от семидесятой дивизии. Начнём жить в лесах. Выберем вас атаманом. Устроим новую Запорожскую Сечь не на Днепре, а на Сане.

— Что ж, я могу и разбойником, но с разрешения начальства.

— К чему вам разрешение начальства?

— Жить легче. Не надо самому размышлять, тревожиться. Приказано — сделано. И баста. Ведь все в конечном итоге одинаковая бессмыслица. А тут выбирать не надо. Делаешь, что велят, а там — какое мне дело?..

— Одним словом, нейтралитет до последней пуговки, — усмехается Базунов. — Злу насилием не противься и начальству не прекословь.

* * *

У нас война пересыщена трагической юмористикой. Из нескончаемых братских могил, кривляясь, высовывает голову наша дурацкая пошехонская бестолочь.

Сегодня из штаба корпуса получено срочное сообщение:

«К 1 часу дня полный головной парк 61-й артиллерийской бригады со всеми своими снарядами поступит в ваше распоряжение. Передайте снаряды 5-й парковой артиллерийской бригаде в Янове. Инспектор артиллерии Клейненберг».

К часу ночи 61-го парка ещё не было. Только в полчаса третьего, почти на рассвете, явился командир тылового парка 61-й бригады поручик Хрусталёв и предъявил следующее предписание от командира 61-й парковой бригады:

«Получили ли вы снаряды и сколько? По новому распоряжению из штаба корпуса вы откомандировываетесь в состав 9-го корпуса и поступаете в распоряжение командира 70-й парковой артиллерийской бригады. Отправляйтесь немедленно в Белгорай и узнайте от командира 70-й парковой бригады, какие имеются у него распоряжения относительно вас».

— Вы, господа, понимаете что-нибудь? — изумлённо пожал плечами Базунов. — Может быть, вы, поручик, разъясните мне, в чем дело?

— Я ничего не знаю, — ответил поручик Хрусталёв. — Вчера в управлении вашей бригады была получена телеграмма, что по приказанию из штаба третьей армии мой парк прикомандировывается к Кавказскому корпусу. А сегодня на рассвете приказание это было изменено, и мне было объявлено, что парк мой прикомандировывается к девятому корпусу и поступает в ваше распоряжение.

— А снаряды у вас есть?

— Никак нет. Всего шестьдесят гранат и сто пятьдесят тысяч ружейных патронов.

— Значит, парк не полный?

— Куда там? У нас во всей бригаде полного парка не наберётся.

— А у меня имеется распоряжение получить у вас полный парк, перевезти его в Янов и сдать пятой парковой бригаде.

— Ничего не понимаю, — пожимает плечами поручик. — Ведь от нас в Янов рукой подать. Проще было бы прямо направить меня в Янов.

— Вот то-то и оно! И я ничего не понимаю. Главное, что вся эта переброска не имеет ни малейшего смысла, потому что снарядов у вас нет. А я уже распорядился выслать сюда сводный отряд из двух моих тыловых парков для перевозки ваших снарядов в Янов. Теперь надо отправить ординарца с приказанием вернуться сводному парку в Домбровицу и там дожидаться новых распоряжений. Придётся экстренно послать ординарца с запросом к инспектору артиллерии. Это затянется до завтрашнего вечера.

— Я готов ждать хоть целый месяц, — говорит Хрусталёв, — но что мне делать с людьми? Как прокормлю я лошадей?

— Вам что сказано? — в сотый раз переспрашивают поручика.

— Мне приказано перейти в распоряжение семидесятой парковой бригады. Откомандировывается не головной, а тыловой парк — вместе со всеми людьми, лошадьми, прапорщиками и двумя младшими врачами — медицинским и ветеринарным. Дальнейшее распоряжение получить от вас, полковник.

— Но мне ничего не приказано, кроме того, чтобы снаряды из вашего парка перевезти в Янов и передать пятой парковой бригаде. Других предписаний у меня нет.

— Позвольте, полковник. Как же быть? У меня на руках четыреста нижних чинов, триста лошадей и шесть офицеров. Ни денег, ни фуража, ни провианта у меня нет. Этапный комендант от меня отказывается, потому что я командирован к вам. Вы меня принять не хотите. Где же мне довольствоваться? Я ведь не самостоятельная единица... Придётся заниматься грабежом.

— Не советую, — говорит сквозь зубы Базунов. — В случае жалоб со стороны населения я вас предам суду.

— Тогда зачисляйте меня хотя бы на временное довольствие. Вы сами понимаете, что это — единственный логический выход.

— Ваше кормление обойдётся мне в день не меньше как по четыреста рублей. Не могу же я отдавать такие рискованные распоряжения на основании каких-то неясных догадок. Я должен подождать ответа из штаба корпуса.

— А пока?.. Пока, что мне делать?

— Пока?.. Будем пока смотреть сквозь пальцы. Я — на вас, вы — на прапорщиков, прапорщики — на взводных, взводные — на нижних чинов. Тогда все как-нибудь устроится... Кстати, в каком положении сейчас ваша артиллерийская бригада?

— Одна батарея была захвачена в плен. Из остальных орудий восемь было подбито, штук шесть износилось. В Ржешове их кое-как починили. И теперь на позиции две наших батареи.

— Так что от бригады осталось меньше половины?

— Да, одна треть. На нашем участке огонь германской артиллерии достиг ужасающей силы: шестидесятипудовые снаряды лились дождём...

— А штыков сколько?

— После боя от всей дивизии осталось полторы тысячи. Когда перешли через Сан, подтянулось ещё две тысячи.

— И это все?

— Да. В нашей дивизии из четырёх полков — Холмского, Красноставского, Луковского и Седлецкого, — то есть из шестнадцати тысяч штыков, уцелело не больше четырёх тысяч.

— Долго вы оставались под огнём?

— Трое суток. Бой начался на рассвете 19 апреля, а уже к трём часам дня три батареи должны были уйти с позиции. Из трёх остальных стреляла только одна, потому что прекратился подвоз снарядов.