И вот наконец началось слушание этого нашумевшего дела; надо заметить, что слухи о приближении войны, будоражившие всю Францию, в значительной мере уменьшили интерес публики к процессу. И все же целых три дня Руан пребывал в лихорадочном волнении, у дверей суда толпились зеваки, все места для публики были заняты — преимущественно дамами из общества. Никогда еще бывший дворец герцогов нормандских, превращенный позднее во Дворец правосудия, не видал в своих стенах такого множества людей. Шел конец июня, дни стояли знойные и солнечные, яркие лучи, воспламеняя витражи всех десяти окон зала заседаний, заливали светом обшитые дубовыми панелями стены, белое каменное распятие, отчетливо выступавшее на фоне красных бархатных драпировок, затканных золотыми пчелами, и прославленный деревянный потолок с золочеными резными украшениями. Судебное заседание еще не открылось, а в зале уже нечем было дышать. Женщины привставали на цыпочки и, вытягивая шеи, силились разглядеть лежавшие на столе вещественные доказательства: часы Гранморена, забрызганную кровью сорочку Северины и нож, дважды послуживший орудием смертоубийства. Парижский адвокат, защитник Кабюша, также привлекал к себе внимание дам. На скамьях присяжных восседали в ряд двенадцать руанских обывателей — неповоротливые, степенные, затянутые в черные сюртуки. Когда вошли судьи, публика встала, и возникла такая давка, что председатель тотчас же пригрозил очистить зал.

Наконец приступили к судебному разбирательству, присяжные принесли присягу, и председатель суда стал одного за другим вызывать свидетелей, это вновь возбудило сильное любопытство толпы: при появлении г-жи Боннеон и г-на Лашене море голов заволновалось; но особенно жгучий интерес у дам вызвал к себе Жак, они буквально глаз с него не сводили. Затем в зал ввели подсудимых, каждого из них охраняли два жандарма; теперь все глазели на преступников и громко при этом перешептывались. По общему мнению, у обоих был свирепый вид — сущие бандиты, отребье рода человеческого! Рубо был в темном пиджаке, галстук у него сбился набок; он сильно постарел, и его одутловатое тупое лицо, казалось, вот-вот лопнет от жира. Кабюш, одетый в длинную синюю блузу, выглядел именно таким, каким его себе представляли, — вылитый убийца с громадными кулачищами и хищными челюстями, пожалуй, мало кто захотел бы встретить такого молодца в лесной глуши! Когда начался допрос Кабюша, дурное впечатление, произведенное им на присутствующих, еще больше усилилось: некоторые его ответы вызывали негодующий ропот в зале. На все вопросы обвиняемый однообразно отвечал: «Не знаю». Он не знал, откуда у него взялись часы, не знал, почему не погнался за убийцей, но упрямо настаивал на своем утверждении, будто таинственный незнакомец промелькнул мимо него, как стрела, и тут же скрылся во мраке. Когда же подсудимого стали расспрашивать о его животной страсти к несчастной г-же Рубо, он неожиданно пришел в такую ярость, что жандармам пришлось крепко схватить его за руки: Кабюш, заикаясь, вопил, что все это враки, что он не любил Северину и не хотел обладать ею, такие грязные помыслы не могли ему и в голову прийти — ведь она была настоящая дама, а он уже побывал в тюрьме и жил потом в лесной лачуге, точно дикарь! Затем он успокоился, впал в угрюмое молчание и отвечал только «да» и «нет», по-видимому, он с полнейшим равнодушием относился к ожидавшему его приговору. Что касается Рубо, то он держался все той же версии, которую обвинение именовало хитроумной системой запирательства: подробно рассказывал, как именно и почему он убил Гранморена, но решительно отрицал свою причастность к убийству жены; однако при этом у него были такие мутные глаза, он говорил таким отрывистым и невыразительным голосом, до того невразумительно и так часто терял нить, что невольно казалось, будто он просто подыскивает и придумывает различные подробности правдоподобия ради. Когда же председатель суда припер Рубо к стене, доказав всю нелепость его утверждений, подсудимый только пожал плечами и вовсе отказался отвечать: к чему говорить правду, коль скоро ложь кажется господам судьям логичнее? Столь вызывающее поведение обвиняемого, не скрывавшего своего презрения к правосудию, сильно ему повредило. От глаз присутствующих не укрылось и то обстоятельство, что подсудимые проявляли глубочайшее равнодушие друг к другу: это сочли доказательством предварительного сговора между ними, искусного плана защиты, которому они и следовали с поразительной настойчивостью. Оба преступника утверждали, будто они незнакомы между собою, каждый всячески пытался взвалить вину на другого, — как видно, единственно для того, чтобы запутать суд. Когда допрос обвиняемых, который председатель вел необычайно умело, был окончен, все пришли к единодушному убеждению: и Рубо и Кабюш попали в расставленные им ловушки и выдали себя с головою. Помимо подсудимых, в тот день давали показания несколько второстепенных свидетелей. Часам к пяти дня в зале стало так невыносимо душно, что две дамы даже упали в обморок.

На следующий день большое возбуждение присутствующих вызвал допрос некоторых свидетелей. Г-жа Боннеон, державшаяся с достоинством и тактом, снискала у публики истинный успех. С явным интересом все выслушали и показания служащих Железнодорожной компании — Вандорпа, Бесьера, Дабади и, особенно, полицейского комиссара Коша, пространно рассказывавшего о своем близком знакомстве с Рубо, — ведь они часто и подолгу сидели за картами в Коммерческом кафе. Анри Довернь слово в слово повторил свое важное показание: он, мол, теперь почти уверен, что, будучи в полузабытьи, слышал приглушенные голоса обвиняемых, которые о чем-то сговаривались; когда свидетеля стали расспрашивать о г-же Рубо, он выказал необыкновенную скромность: да, что скрывать, он был влюблен в нее, но, узнав, что ее сердце отдано другому, почел за благо не проявлять назойливости. Когда же в зале появился тот, другой — Жак Лантье, — в публике возник шум, люди вставали с мест, чтобы лучше рассмотреть его, даже на лицах присяжных отразилось неподдельное любопытство. Жак с невозмутимым видом положил руки на барьер, ограждающий места для свидетелей, — то был привычный жест машиниста, стоящего на паровозе. Можно было ожидать, что вызов в суд повергнет его в глубокое смятение, однако он, напротив, сохранил полную ясность ума, словно дело об убийстве Северины не имело к нему никакого отношения. И теперь он готовился дать показания, как человек посторонний и ни в чем не повинный; с того самого дня, когда Жак зарезал свою любовницу, он ни разу не ощутил роковой дрожи, он и думать забыл об этой страшной ночи, точно она выветрилась из его памяти, ничто не нарушало его душевного равновесия, он чувствовал себя превосходно; даже сейчас, стоя у этого деревянного барьера, он не испытывал ни малейших угрызений совести, будто не чувствовал за собой вины. Жак бросил безмятежный взгляд на подсудимых; он-то хорошо знал, что Рубо повинен только в убийстве Гранморена, а Кабюш вообще не совершил никакого преступления. Не смущаясь тем, что он был во всеуслышание назван любовником Северины, Жак слегка кивнул Рубо. Затем он приветливо улыбнулся Кабюшу, вместо которого по справедливости должен был бы сидеть на скамье подсудимых: в сущности, под обличьем разбойника скрывался славный, хоть и недалекий малый, работяга, которому он, Жак, в день снежного заноса с благодарностью пожал руку. Потом машинист непринужденно начал давать показания, он ясно и коротко отвечал на вопросы председателя суда, что-то уж слишком дотошно интересовавшегося его интимными отношениями с покойной, затем рассказал, как за несколько часов до убийства покинул Круа-де-Мофра, сел в поезд на станции Барантен, а приехав в Руан, отправился на постоялый двор, где еще засветло лег спать. Кабюш и Рубо внимательно слушали и всем своим видом, казалось, подтверждали правильность его слов; и в эту минуту всех троих — подсудимых и свидетеля — внезапно охватила глубокая грусть. В зале заседаний воцарилась гробовая тишина, у присяжных от необъяснимого волнения сжалось горло: казалось, истина беззвучно взмахнула своими крылами. Вслед за тем председатель суда спросил Жака, верит ли он в существование таинственного незнакомца, который якобы промчался мимо каменолома и скрылся во тьме; вместо ответа машинист только покачал головой с таким видом, точно не хотел уличать обвиняемого во лжи. И тут произошло нечто, потрясшее публику: на глазах у Жака показались крупные слезы и медленно заструились по его щекам. Перед мысленным взором машиниста возник образ несчастной Северины: она, как и в ту роковую ночь, лежала с зияющей раной на шее, ее голубые глаза вылезали из орбит, а черные волосы, вставшие дыбом от ужаса, походили на мрачный шлем. Жак до сих пор в душе обожал Северину и внезапно ощутил огромную жалость к ней; теперь машинист горько оплакивал молодую женщину, словно не понимая, что ведь именно он — ее убийца, и забыв, что он находится в зале суда, битком набитом людьми. Многие дамы плакали от умиления. Их необыкновенно трогало, что возлюбленный так горюет, тогда как муж не проронил ни слезинки. Председательствующий осведомился у защитников, нет ли у них вопросов к свидетелю, но адвокаты, поблагодарив, ответили отрицательно, и Жак, завоевавший симпатии всех присутствующих, медленно возвратился на свое место, провожаемый растерянными взглядами подсудимых.