Сон то приходил, то обрывался. В памяти шевельнулись чьи-то слова: «Беспробудно спят лишь три вида людей: дети, мёртвые и ночные сторожа». Я не находил причин, чтобы воспринимать себя ребёнком, ночным сторожем или мёртвым. Уже неплохо…

Часы показывали 1:17.

«Эстер… – подумал я. – Время…»

Я зажёг свет, снова пробрался к книжному шкафу, ощутив потребность полистать Книгу Священных писаний.

«В те дни не было царя у Израиля; каждый делал то, что ему казалось справедливым», – прочёл я.

«Какое прелестное было время! – подумалось мне. – В те дни…»

Вдруг утешил себя мыслью: «Так ведь в Израиле царя нет и сегодня…»

А вот тут сказано, что «всякое дело Бог приведёт на суд, и всё тайное, хорошо ли оно, или худо».

«Всякое дело…» – какое бодрящее душу обещание!

Вернув Книгу на место, я задержал взгляд на прислонённой к стеклянной дверце старой фотографии. На маме была светлая широкополая шляпа и ситцевое платье со вставленными плечиками-подушечками, а рядом отец в форме бойца Еврейской бригады армии Её Королевского Величества. Тут же ещё одна фотография: отец в гражданском костюме, который он носил во время службы в отделе городского водоснабжения. В этом же костюме отец ходил на концерты в филармонию.

Мама…

Отец…

Рядом…. Врозь – никогда.

Как-то к приболевшему отцу пришёл приятель-музыкант и, заметив лежащую на шкафу шляпу, удивился: «Никогда не видел вас в шляпе!» Отец сел в кровати и очень серьёзно проговорил: «Шляпу не ношу, чтобы ни перед кем её не снимать».

Теперь эта кровать моя. Забавно: жизнь зачинают в кровати, в кровати же и заканчивают…Мой отец…

Мне исполнилось девятнадцать, когда мой отец умирал от рака. В музыкальном ансамбле Южного военного округа, где я служил аккомпаниатором, мне разрешили взять недельный отпуск.

В клинике отца больше не задерживали, а лёжа дома, он смотрел на всё окружающее каким-то странным, загадочным взглядом. В один из дней он особенно долго молчал и меня разглядывал неотрывно, почти не мигая. Я не знал, куда себя девать.

И вдруг отец заговорил о жизни и о малодушии.

– Ты меня понял? – спросил он.

Я ответил, что над этим подумаю. Я пытался сказать что-то ещё, но отец жестом руки остановил меня. Мы продолжали просто смотреть друг на друга. Кажется, в эти минуты я впервые в своей жизни оценил выразительность молчания.

– Поставь ту запись (кассету), – попросил отец. – Хочу послушать сейчас…

Кажется, я сильно покраснел, вспомнив, что синюю коробочку с записью до-мажорной сонатины Клементи я подарил Юдит.

Кинувшись к пианино, я сказал, что лучше сыграю вживую.

– Сынок, живи долго и счастливо, – сказал отец, когда я кончил играть (потом).

Я обещал.

– Но знаешь ли ты, что означает счастье?

Я сказал:

– Когда тебе радостно от достигнутого (полученного).

Отец немного помолчал. Ещё никогда его лицо не казалось мне таким озабоченным.

И вдруг отец попросил достать из книжного шкафа его любимого Шопенгауэра.

Я достал.

Отец принялся пролистывать страницы.

– Вот, – наконец, сказал он. – Запоминай.

Отец произносил слова медленно, местами с особым нажимом и чуть ли не по слогам:

– Счастливейшая страна та, которая нуждается в малом ввозе, или совсем в нём не нуждается, – так и из людей счастлив будет тот, в ком много внутренних сокровищ, и кто для развлечения требует извне лишь немного или ничего.

Вернув книгу, отец спросил:

– Ты понял всё?

Я сказал, что не всё.

– У тебя есть время. А пока запомни: успех, слава, красота женщины и всё такое рано или поздно иссякнет, и тогда самое важное – сохранить хотя бы себя. Сохранить! Понимаешь?

Я кивнул.

Отец снова приподнял и руку и задержал её в воздухе – так делают, когда требуют принятия клятвы.

– Сохранить совесть… Понимаешь?

– Да.

– И сострадание.

– Да.

– И справедливость.

– Да.

– До конца.

– Да.

– И держать удар не отвыкай.

– Да.

– Обещаешь?

Я обещал:

– Совесть, справедливость, сострадание до конца.

– Всё верно.

Рука отца дрогнула.

– Не умирай! – просил я.

Плохо выбритой щекой отец потёрся о подушку.

– Эй, боксёр, не грусти. Видишь, я не грущу…

Я не видел.

– Знаешь, почему?

Я не знал.

– Пока ты будешь музыкантом и бойцом, я не затеряюсь…

Я смотрел в его удаляющиеся от меня глаза и шептал:

– Папа, я не понимаю…

Рука отца потянулась ко мне.

– И бойся Бога, – услышал я. – Потому что…

Рука повисла в воздухе.

– Папа, я не понимаю!

Отец незнакомо улыбнулся.

– Мужчины в ответе…

– Папа!

– Только не спрашивай, что отнимает у нас жизнь.

Глаза отца потухли.

Рука отца опала.

Лицо отца поменяло цвет.

Отец!!!

Он ушёл от меня, ослушавшись – ведь родители детей не слушаются. Родителям подавай, чтобы дети слушались их.

Руку отца забрала мама и с этой минуты из своей руки не выпускала. Я увидел, как мама эту руку гладила. Двое суток гладила.

Через много лет я прочёл о шведском учёном, который, исследуя умирающих, пришёл к выводу, что в теле человека присутствуют особого вида подкожные волокна. Учёный назвал их «волокнами любви», утверждая, что чем дольше эти волокна испытывают на себе ласку и чувство любви, тем дольше продлевается в человеке жизнь. Об этом моя мама догадалась задолго до открытия учёного шведа.

– Почему моего отца проглотила опухоль?

– Этого мы не знаем, – сказал хирург. – Возможно, причина есть, а возможно, что нет.

– И в чём вселенский смысл? – недоумевал я.

Хирург развёл руками.

– И смысла нет? – съёжился я. – Ни в чём – нет?

А потом настал час, и меня ввели в небольшую постройку при входе на кладбище. Человек в чёрной широкополой шляпе кивнул в сторону каталки и приподнял чёрное покрывало.

– Посмотри! – настаивал он. – Нужно опознать…

Я не мог смотреть и не мог не смотреть. Мой взгляд скользнул по белому, белее всякого белого, лицу. Это лицо моему отцу не принадлежало: не его нос – этот был острый, не его глаза – эти были стеклянные.

Я рассмеялся.

Человек испугался. Отбежав в сторону, он издали забормотал:

– Ты ещё посмотри… Нужно… Голову-то подними… Посмотри ещё…

Я представил себе, как через несколько минут каталку подвезут к яме, и я буду вынужден смотреть на то, как незнакомые мне люди, взяв в руки лопаты, примутся погружать сантиметр за сантиметром в другой мир, в другое жилище, в другую тишину то, что осталось от моего отца.

Рядом послышалось:

– Ну, что скажешь?

Я сказал:

– Отец, я сохраню…

Человек в чёрной шляпе замахал руками.

Я последовал за каталкой, силясь понять игру, которую ведёт с нами жизнь.

А потом…

Знакомые и незнакомые мне люди стали расходиться и, проходя мимо меня, клали на моё плечо ладони. Кто-то сказал: «Понять смерть можно, а вот жизнь…»Я взглянул на маму и подумал: «После того, как заглянешь в лица мёртвых, заглядывать в лица живых страшно быть не должно».

Потом —

мы с мамой остались стоять одни.

У наших ног —

свежий холмик земли.

Я подумал: «Жизнь и смерть пребывают рядом».

Мама закрыла руками лицо.

Мои глаза задержались на холмике земли. В голове пронеслось: «Черви вот-вот заползут, облепят…»

Дома мама опустилась в кресло возле окна. Голову мама слегка запрокинула; её лицо в проникающем с улицы вечернем свете было иссиня-бледным.

– Мама! – позвал я, но она не отозвалась. Её глаза, казалось, вытекли.

– Мама! – снова позвал я.

Мамины пальцы вцепились в подлокотники кресла. Я стал целовать её (мамины) руки, подумав: «Единственная моя!» И вспомнилась строка из русской песни – «другой не будет никогда».

– Мне предложили работу на почте, – проговорила мама и вновь замолчала.

Я хотел уткнуться лицом в мамины колени и говорить, говорить, говорить об отце. Но мама вдруг поднялась из кресла и, торопливым движением поправив чуть сбившийся воротничок тёмной блузки, направилась к себе в комнату. Меня поразила удивительно ровная, твёрдая походка.