Изменить стиль страницы

— А меня, боярыня, я чаю, знаешь? — спросила, щурясь глазами, лысая голова.

— Думнова дворянина Ларивона Иванова на Верху знавала, а разбойника Ларивона Иванова вижу впервое, — отвечала Морозова.

— Я не разбойник, а посол царев, — гордо возразил думный дворянин.

— Царские послы не врываются по ночам к честным вдовицам в опочивальни, яко тати и разбойники, — продолжала Морозова. — Почто вы днем не пришли?

— Не наше это дело, боярыня, а воля царева.

— Мы не спорить пришли, — перебил строго Иоаким, — а объявить волю цареву… Встань, боярыня.

— Не встану, — отвечала Морозова.

— Встань, говорю я! — настаивал Иоаким. — До тебя есть великого государя слово, а его лежа слушать не подобает.

— Не встану! — повторяла Морозова.

— Встань, да не впадешь в напасть!

— Не встану, не шевельнусь!

И архимандрит, и думный дворянин даже назад попятились… Вот баба!..

— Трикраты говорю: встань, — хрипло повторил архимандрит, поднимая крест.

— Трикраты и стократы реку: не встану, перстом не пошевельну!

Послы в недоумении переглянулись: первый раз в жизни они наскочили на такой кремень-бабу!.. Она лежала такая молодая, красивая, нежная.

— Боярыня! Федосья Прокопьевна! — взмолился архимандрит, боясь, чтобы и его не постигла опала за то, что он царскую титлу — экое великое дело! — говорит перед лежащей на постели бабой. — Боярыня! Присядь по малости.

— Я не присяду перед татями! — был ответ.

— Ах, господи! — всплеснул руками Ларион Иванов.

— Вы тати, разбойники, а не послы! — продолжала боярыня, теребя четки. — Вы, как жиды за Христом, пришли за мной ночью, по писанию: «Се есть ваша година и область темная…»

У архимандрита крест в руках заходил от волнения: он чувствовал, что евангельское слово о ночных набегах на раскольников указывает именно на них, бьет по их совести… Ему стало стыдно и омерзительно… «Отчего не днем! Зачем таиться!». Краска стыда залила его лицо…

Он поспешил приступить к формальному допросу.

— Великий государь царь и великий князь Алексей Михайлович всея Руси указал тебя, боярыню Федосью Прокопьевну дочь Морозову, вопрошать: каким крестом ты крестишься? — начал он торжественно, словно литию в церкви.

— Я крещусь крестом истинным, вот каким! Смотрите!

И Морозова, вытянув на поднятой правой руке два нежных, пухлых пальчика, указательный и средний, и пригнув остальные, стала широко и истово знаменоваться, сильно вдавливая пальцы в белый, как мрамор, лоб, в живот, в плечи.

— Вот как я крещусь! — повторила она, гремя четками.

Архимандрит чувствовал, что он бессилен перед этой женщиной, и нерешительно переминался на месге… Он не знал, что ему делать: Морозова так сильна при дворе и в городе, что его же самого может стереть в порошок… «И се не бе», — вертелся у него на уме какой-то страшный текст…

— А где обретается старица Мелания? — свернул он свой допрос на другое, менее для него страшное лицо. — Не у тебя ли в дому?

— По милости божией и молитвами родителей наших, по силе нашей, убогий наш дом всегда отверст был для странных рабов христовых: было время, были Сидоры, и Карпы, и Мелании, и Александры… ныне же никого из них нету, — отвечала она с горькой улыбкой.

Между тем Ларион Иванов пришел в келейку Мелании, думая найти там эту опасную и неуловимую женщину… При слабом мерцании лампадки он заметил кого-то на скромной, из голых досок и с деревянным изголовьем, кровати, что-то цветное…

— Кто ты? — спросил он с невольной дрожью в голосе.

— Я жена Петра Урусова, — был ответ.

Ларион Иванов попятился назад со страху… Сейчас только он видел ее мужа, князя Урусова, у царя… Вон куда забрались они, истинно тати! Но отступать было уже поздно…

— Ты как крестишься, княгиня Евдокия Прокопьевна? — спросил он по указу.

И эта сложила два перста… Ужасные персты! И сам он, Ларион Иванов, когда-то, до новин этих, крестился этими же перстами… И теперь рука невольно так слагается… «Ох, Никон, Никон!..»

— Господи, Исусе Христе, сыне божий, помилуй мя грешную! — произнесла Урусова. — Сице аз верую!

Ларион Иванов и руками об полы ударился… «Ну, наскочили!» — вертелось у него на языке.

— Охте-хте-хте, — качал он лысою головою, возвращаясь в опочивальню.

Как-то беспомощно и боязливо переглянулись царские послы… «Что тут делать? Как быть?» И ума не приложить… Стрельцы в дверь заглядывают и тяжело вздыхают, ерзая сапожищами и боясь чихнуть… «Эка службушка! Собачья, полунощная… А боярынька-ту, пышечка лежит, ишь, лазоревый твяточек, цыпочка какая!..»

Надо же что-нибудь делать послам.

— Подожди меня малость… Пойду доложусь великому государю, — глухо проговорил архимандрит.

Не глядя на Морозову, он вышел, оставив Лариона Иванова с глазу на глаз с боярынею. Ларион стоял у притолоки, стараясь не глядеть на хозяйку; а она, все в том же положении, перебирая четки, громко и нараспев, как обыкновенно читаются «страсти», читала наизусть: «Спира же и тысящик и слуги иудейския яша Исуса, и связаша его и ведоша его ко Анне первее: бе бо тесть Каиафе, иже бе архиерей лету тому. Бе же Каиафа давый совет иудеом, яко уне есть единому человеку умрети за люди. По Исусе же идяще Симон Петр и другий ученик: ученик же той бе знаем архиереови, и вниде со Исусом во двор архиереов. Петр же стояше при дверех вне. Изыде убо ученик той, иже бе знаем архиереови, и рече двернице, и введе Петра. Глагола же раба дверница Петрови: егда и ты ученик еси человека сего? Глагола он: несмь. Стояху же раби и слуги огнь сотворше, яко зима бе, и греяхуся: бе же с ними Петр стоя и греяся. Архиерей же вопроси Исуса о ученицех его и о учении его. Отвеща ему Исус: аз необинуяся глаголах миру, аз всегда учах на сонмищих и в церкви, идеже всегда иудее снемлются, и тай не глаголах ничесо-же. Что мя вопрошавши? Вопроси слышавших, что глаголах им? Се сии видять, яже рех аз. Сия же рекшу ему, един от предстоящих слуг удари в ланиту Исуса, рек: тако ли отвещаваеши архиереови? Отвеща ему Исус: аще зле глаголах, свидетельствуй о зле, аще ли добре, что мя биеши?»

Это ровное, как бы плачущее чтение «страстей» под гул ветра за окнами производило потрясающее впечатление и на Лариона Иванова, который обливался потом, и на стрельцов, тяжело дышавших в соседнем покое и не смевших пошевельнуться.

Все ждали возвращения от царя архимандрита.

ГлаваVI. Стрелец Онисимко

Архимандрит нашел царя в Грановитой палате. Была еще ночь, но Алексей Михайлович не спал. Последние смутные годы, борьба с Никоном и суд над ним, напряженное преследование раскола, который, по-видимому, рос с поражающей силой, чувствуемая им атмосфера скрытого неповиновения даже в самом дворце лишили его спокойного сна более, чем внешние войны и неудачи. Он стал необыкновенно подозрителен. Потеряв нравственное равновесие, он принимал меры одна другой суровее, не хотел поступиться ничем и был поражаем на каждом шагу своими же собственными мерами. Он видел, что народ от него отшатнулся. Прежде, во время выездов, народ теснился к нему волнами, давил и заглушал его выражениями своего восторга, а теперь народ, видимо, сторонился от него, избегал встречи, чтобы не попасться в руки «волков», рыскавших день и ночь по Москве в погоне за раскольниками и тайными крамольниками.

Царь это видел, волновался и делал новые ошибки и обиды обществу.

И сегодня он плохо спал, ожидая вести о том, как Морозова приняла его волю…

«Все точно сговорились скорее свести меня в могилу», — думал он, сидя в Грановитой палате, окруженный боярами и ожидая возвращения послов от Морозовой.

Царь был в шапке, как он обыкновенно принимал бояр ранним утром. Раннее утро в то время начиналось вскоре после полуночи, ибо в то время люди еще не привыкли проводить за делами и удовольствиями напролет целые ночи и ложились вместе с курами и вставали с курами же. В последние пять лет, что мы не видали Алексея Михайловича, он много изменился и постарел. Ясность взгляда и прозрачность сквозившей в нем души заменились чем-то тусклым, безжизненным. Глаза его глядели прямо и как-то взглядывали пытливо и недоверчиво, как бы выпытывая: что-де там у него на душе?…Лицо как-то осунулось, одряблело; углы губ опали; седина на висках белела словно серебряная мишура…