Изменить стиль страницы

Они еще потолковали о телеграмме Морица, и Кароль, простившись со всеми, вышел вместе с Юзеком, который, едва переступив порог, откланялся и исчез в темноте.

X

Юзек шел навестить родных — он-то квартировал у Баума.

Родители его жили далеко, за старым костелом, на улочке без названия, которая шла параллельно знаменитой здешней речке, служившей вместо канавы и уносившей все фабричные сточные воды. Улочка же была похожа на свалку, загроможденную отбросами большого города.

Юзек шагал быстро, вскоре он уже входил в неоштукатуренный кирпичный дом, который светился, как фонарь, всеми окнами начиная с подвала и до чердака и гудел от ютившегося в нем человечьего роя.

В темных зловонных сенях с грязным полом он нащупал захватанные, липкие перила и живо сбежал в подвал, в длинный замусоренный коридор с земляным полом, заставленный разной утварью; там было людно, шумно, пахло гарью; освещался коридор подвешенным к потолку коптящим каганцем.

Преодолев попадавшиеся на его пути препятствия, Юзеф добрался до конца коридора. Там на него пахнуло душным, спертым воздухом подвала, отдающим гнилью и сыростью, — беленые стены были в рыжих подтеках.

Навстречу ему кинулась стайка ребятишек.

— Я думала, ты нынче уже не придешь! — сказала высокая, худая, сутулая женщина с изможденным зеленовато-бледным лицом и большими, темными глазами.

— Я задержался, мамочка, потому что у нас был пан Боровецкий, инженер с фабрики Бухольца, и я не смел уйти раньше. Отец еще не приходил?

— Нет, не приходил, — глухо ответила мать и, подойдя к плите, отгороженной висящей на проволоке ситцевой занавеской, стала разливать чай.

Юзек тоже пошел за занавеску и выложил на столик принесенные продукты.

— Взял сегодня у старика деньги за неделю. Может, спрячете?

Он положил четыре рубля с копейками — в неделю ему причиталось пять.

— Себе ничего не оставляешь?

— Мне, мамочка, ничего не надо. Одно жаль — не могу заработать столько, сколько вам требуется, — просто сказал Юзек, прежней его робости как не бывало.

Он нарезал хлеб на куски и хотел возвратиться в комнату.

— Юзек, сынок мой дорогой, дитя мое любимое! — умиленно прошептала мать, и слезы градом посыпались на ее впалые щеки и на голову сына, которую она прижала к груди.

Поцеловав ей руки, парень с веселым лицом возвратился к семейству дети сидели на полу, под маленьким зарешеченным окошком, выходившим на тротуар; было их четверо, от двух до десяти лет, и играли они тихонечко, потому что рядом лежал в постели старший брат, тринадцатилетний мальчик, больной чахоткой; кровать его была немного отодвинута от стены, чтобы влага не попадала на постель.

— Антось! — Юзеф наклонился к бледному, с зеленоватым оттенком лицу, с которого среди пестрого, сшитого из лоскутов белья смотрели на него с трагическим спокойствием обреченности стеклянистые неподвижные глаза.

Больной не откликнулся, только пошевелил губами и уставился на брата серыми блестящими глазами, потом с детской нежностью прикоснулся тонкими пальцами к его лицу, и бледная улыбка, словно угасающий лучик, мелькнула на его синеватых губах и оживила мертвенный взгляд.

Юзек сел на кровать, поправил подушки, расчесал своей гребенкой слипшиеся, мягкие как шелк волосы.

— Ну как, Антось, сегодня тебе лучше? — спросил он.

— Лучше, — шепотом ответил Антось, подтверждающе прикрыв глаза и улыбнувшись.

— Скоро выздоровеешь!

Юзеф весело щелкнул пальцами. Он с его сильным здоровым организмом совершенно не чувствовал, сколь опасно болен брат.

Антось медленно угасал от чахотки, последствия тяжелейшей инфлуэнци, и недугу изрядно помогала нищета, терзавшая всю семью уже года два, то есть с тех пор, как они из деревни перебрались в город; убивало его также лицо матери, с каждым днем все более печальное, убивали постепенно хиревшие младшие братья и сестры, и вечный стук станков, от которых день и ночь содрогался потолок над его головой, и влага, струившаяся по стенам, и крики соседей и драки, частенько вспыхивавшие в соседних подвалах и наверху, а главное — усиливавшееся с каждым днем сознание их гнетущей нужды.

Мальчик был развит не по летам — обрушившиеся на семью невзгоды и долгая болезнь еще больше развили его ум. При этом характер у него был спокойный, мечтательный.

— Скажи, Юзек, поля еще не зазеленели? — тихо спросил он.

— Да нет, сегодня же только пятнадцатое марта.

— Жаль, — И глаза Антося потемнели от огорчения.

— Через месяц все зазеленеет, ты тогда уже поправишься, мы соберем товарищей и пойдем на маевку.

— Вы пойдете одни, и мама пойдет, и отец, и Зоська пойдет, и Адась пойдет, а я не пойду, — покачал головою Антось.

— Ну, мы все пойдем, и ты с нами.

— Нет, Юзек, меня уже с вами не будет, — медленно произнес больной, и грудь его заколыхалась от рыданий, которые он тщетно пытался сдержать. Слезы брызнули из его глаз, как крупные жемчужины, и сквозь эти слезы он словно увидел какую-то жуткую бездну, губы у него задрожали, безумный страх смерти вдруг нахлынул на него. Антось дернулся, будто желая бежать. — Юзек, я не хочу умирать, не хочу, Юзек! — бормотал он, и чувствовалось, что сердце у него разрывается от муки.

Юзек обнял брата, чтобы заслонить его от матери, — он боялся, что она заметит слезы Антося.

— Ты не умрешь, — начал он утешать Антося, — доктор вчера говорил маме, что ты самое позднее в мае будешь совсем здоров. Не плачь, а то мама услышит, — шепнул он совсем тихо.

Антось немного успокоился, быстро утер слезы, потом долго смотрел на занавеску, за которой двигалась мать.

— Когда я выздоровлю, я поеду к дяде Казику на все лето. Правда?

— Мама об этом даже написала дяде.

— А в июне молодые дикие утки уже будут сидеть в камышах. Знаешь, вчера мне приснилось, будто я еду в лодке по нашему пруду, а ты и пан Валицкий стреляете диких уток. Так хорошо было на воде! А потом я остался один и слышал, как на лугах отбивают косы. Как бы я хотел увидеть наши луга!

— Еще увидишь.

— Но они ведь все равно уже не наши. А знаешь, почему я тогда упал, с буланого, — отец здорово меня за это поколотил. Я тогда не хотел говорить, потому что досталось бы Мацеку, но он и впрямь был виноват — он так слабо подтянул подпругу, что седло вместе со мной перекрутилось, как же было не упасть! А вот на папином жеребчике я бы не побоялся ездить. Накинул бы на него уздечку с удилами, взял бы поводья покороче, чтобы он не мог артачиться и на дыбы становиться, и только стегал бы легонько кнутиком по брюху. Вот бы поскакал, а?

— Ну да, поскакал бы, только и его удержать не просто, он, знаешь, такой норовистый.

— Удержу, Юзек! Вот так я бы взял!

И Антось начал показывать руками, как он возьмет поводья; он хмурил от напряжения брови, чмокал и кивал, будто раскачиваясь в седле. На щеках его проступили алые пятна.

— И мы тоже поедем, Юзек! — закричали дети, подбегая к кровати.

— Поедете, только на подводе, — серьезно ответил Антось.

— На подводе с цетвелкой кастановых, — прощебетала девочка, прижимаясь к коленям Юзека светлой как лен головкой и поглядывая на братьев голубыми, сияющими от радости глазенками.

— Но! — покрикивал толстенький мальчик, толкая впереди себя стул и ударяя по нему кнутиком, скрученным из обрывков старого маминого фартука.

— Поедешь, Геля, все поедут, и Игнась, и Болек, и Казик.

— Юзек, а я знаю, что такое костел! Это такой дом за мельницей, куда мы так долго ехали, и там играет орган — буумм… буумм… и люди носят на палках платки с картинками и вот так поют: А! а! а! а! — запел мальчик, подражая услышанному когда-то костельному пенью; он взял из угла швабру, повесил на нее носовой платок Антося, весь в кровавых пятнах, и начал очень важно ходить вокруг стола.

— Погоди, Болек, мы тоже сделаем костел! — закричала девочка, и дети быстро покрыли себе головы кто чем и достали из комода книги.