Изменить стиль страницы

— Расскажи, Бернард.

— Оставьте меня, мне некогда, проворчал Бернард, перевернулся навзничь и уставился в потолок, на котором вслед за золотой колесницей Амура летели стаи голых крылатых нимф; Бернард курил одну папиросу за другой, их подавал ему и зажигал стоявший в дверях лакей, одетый в красную французскую ливрею. — К тому же история эта слишком скандальная.

— Вилли, мы же с тобой условились, устраивая наши собрания, что должны говорить друг другу все-все, — напомнила Тони, придвигаясь поближе вместе со своим креслом.

— Расскажи ты, Вильгельм, тогда я в награду выйду за тебя замуж. — И Ружа как-то странно засмеялась.

— Я бы женился на тебе, Ружа, в тебе сидит изрядный чертенок.

— А приданое у меня еще изрядней, — с издевкой заметила Ружа.

— Ну, такая скука! Вилли, изобрази свинью, ну же, дорогой, изобрази свинью! — стонала Тони, потягиваясь в качалке так самозабвенно, что большая пуговица в виде камеи отскочила от ее корсажа.

Ей было невероятно скучно, и она жалобным голосом, настырно, как ребенок, просила:

— Изобрази свинью, Вилли, изобрази свинью!

Вильгельм стал на четвереньки, выгнул спину и короткими, неуклюжими прыжками, превосходно подражая движениям старой свиньи, принялся кружить по комнате и повизгивать.

Тони покатывалась от безумного хохота. Ружа изо всех сил хлопала в ладоши, а Феля колотила пятками по ковру и подпрыгивала от удовольствия. Ее короткие волосы рассыпались, закрыв светло-желтой метелкой розовое, сияющее лицо.

Увлеченная общим весельем, Меля швыряла подушками в Мюллера, и тот при каждом ударе подскакивал, забавно вскидывая ноги, и протяжно визжал; наконец, утомившись, он начал чесаться выгнутой спиною о ноги Ружи, затем повалился на середину ковра, вытянулся и, совершенно как утомившаяся свинья, стал хрюкать, ворчать и повизгивать будто сквозь сон.

— Неподражаемо! Изумительно! — восклицали в восторге развеселившиеся девицы.

Высоцкий, удивленно вытаращив глаза, впервые наблюдал подобную забаву скучающих миллионерш — он даже перестал отряхивать лацканы, не засовывал манжеты в рукава, не крутил усики, только обводил взглядом лица барышень и с отвращением шептал:

— Шут.

— С какой точки зрения? — спросила Меля, которая первой угомонилась.

— Со всех человеческих точек зрения, — жестко парировал Высоцкий и оглянулся, ища цилиндр, в который Феля пыталась засунуть обе ноги.

— Убегаешь, Мечек? — спросила она, удивленная его суровым взором.

— Я вынужден уйти, потому что мне становится стыдно, что я человек.

— Франсуа, отворить все двери — от нас уходит оскорбленное человечество! — насмешливо вскричал Бернард, который во время представления, устроенного Мюллером, спокойно лежал и курил папиросы.

— Ружа, Мечек обиделся и хочет уйти, не разрешай ему!

— Мечек, останься! Что с тобой? Зачем ты так?

— Мне некогда, я договорился о встрече, — мягко оправдывался Мечек, стараясь стянуть свой злосчастный цилиндр с Фелиных ног.

— Останься, Мечек, очень тебя прошу, ты же обещал проводить меня домой! — с жаром просила Меля, и бледное ее личико зарумянилось от волнения.

Высоцкий остался, но сидел мрачный, не отвечая ни на насмешливые реплики Бернарда, ни на буршевские остроты Мюллера, который опять улегся у ног Ружи.

Воцарилась тишина.

Мерцало в хрустальных цветах электричество — свет его, словно голубоватой пылью, припорошил всю комнату: матовые черные стены, с которых, будто голубые глаза, глядели подвешенные на шелковых шнурах четыре итальянские акварели в бархатных черных рамках, эти томящиеся от безделья головы, светлыми пятнами выделявшиеся на черном фоне стен и мебели, бронзовые украшения стоявшего в углу пианино — его открытая клавиатура напоминала пасть чудовища, сверкающую длинными желтоватыми зубами.

Плотно закрытые внутренние ставни и тяжелые черные шторы не пропускали никаких городских шумов, кроме слабого гула, город давал еще о себе знать беззвучными содроганиями, пронизывавшими все вокруг, будто едва слышное биение пульса.

Табачный дым, который клубами выпускал Бернард, плавал синеватым редким облаком, заслоняя, словно тончайшей индийской кисеей, золотую колесницу Амура и голых нимф; опускаясь, он цеплялся за стены и за плюшевую мебель, расслаивался на длинные волокна и уплывал в другие комнаты через дверной проем, в котором, будто резкий крик в этой черной симфонии, алела ярко-красная ливрея лакея, ловившего каждый господский знак.

— Ружа, я скучаю, я смертельно скучаю, — простонала Тони.

— А я замечательно веселюсь! — воскликнула Феля, подбрасывая ногой цилиндр Мечека.

— Я-то веселюсь лучше всех, потому что мне никаких развлечений не надо, — иронически заметил Бернард.

— Франсуа, скажи, чтоб подавали чай! — распорядилась Ружа.

— Ружа, не уходи, я тебе доскажу анекдот.

Вилли приподнялся на локте и зашептал ей на ухо, то и дело целуя розовую мочку.

— Не прокуси мне сережку! Не так сильно! У тебя такие горячие губы! — бормотала она, склоняя к нему голову и прикусывая губу; из-под полуприкрытых, тяжелых синеватых ее век сверкали зеленоватые искры.

— Со страху он начал креститься, — довольно громко шептал Вилли.

— Но разве ж он католик?

— Нет, но почему на всякий случай себя не обезопасить?

Ружа дослушала конец анекдота, но не рассмеялась — ей было скучно.

— Вильгельм, ты очень добрый, милый, — говорила она, гладя его по лицу, — но твои анекдоты слишком уж берлинские, они скучные и глупые. Я сейчас приду, а пока Бернард, может, что-нибудь сыграет.

Бернард поднялся, подтолкнул ногою табурет к пианино и начал играть бравурную третью фигуру кадрили.

Все очнулись от скуки и томительного молчания.

Вильгельм вскочил и пошел танцевать с Фелей, они отплясывали контрданс с таким азартом, будто канкан, — волосы у Фели разметались, как пук соломы на ветру, они закрывали ей глаза, падали до подбородка, реяли за спиной, она откидывала их рукой и самозабвенно танцевала.

Тони, лежа в качалке, скучающим взглядом следила за движениями Вилли.

Лакей ставил у стены маленькие столики черного дерева, изящно инкрустированные перламутром, расставлял чайный сервиз.

Ружа лениво потянулась и, прихрамывая, колыша широкими бедрами, направилась к дверям; на минуту она остановилась возле Высоцкого, который вполголоса говорил Меле:

— Даю вам слово, что это не декадентство, это нечто совсем иное.

— Так что же это? — спросила Меля, придерживая руку Высоцкого, чтобы помешать ему отряхивать лацканы и засовывать манжеты.

— А я хотела бы быть декаденткой, Мечек! Могу я стать декаденткой? Мечек, я хочу быть декаденткой, а то мне скучно! — ныла Тони.

— Это просто праздность, у вас слишком много времени и слишком много денег! Скука — болезнь богачей. Ты, Меля, скучаешь, Ружа скучает, Тони скучает, Феля скучает, и вместе с вами скучают эти двое болванов, а где-то еще скучают другие дочки и жены миллионеров. Вам всем скучно, потому что вы можете иметь все, что можно купить. Вас ничто не волнует, вы хотите только развлекаться, но и самое буйное развлечение завершается тоже скукой. С социальной точки зрения…

— Но ты же, Мечек, обо мне не думаешь дурно? — перебила Меля, гладя его руку.

— Я не делаю исключений, в конце концов ты также принадлежишь к выродившейся расе — к расе, более всех других отдалившейся от природы, за что вы и расплачиваетесь.

— Побольше слушай его, Меля, он тебе докажет по-ученому, докажет со всех ему известных точек зрения, что величайшее преступление в мире — это иметь деньги.

— Посиди с нами, Ружа.

— Я сейчас вернусь, только загляну к отцу.

Ружа вышла и из передней, уже освещенной электрическими люстрами, поднялась наверх, в кабинет отца, где было почти темно.

Шая Мендельсон сидел посреди комнаты в ритуальной одежде, с обнаженной левой рукой, обвитой ремешками, и вполголоса молился, сосредоточенно кланяясь.

У двух окон стояли два старых седобородых синагогальных кантора в таких же ритуальных накидках в белые и черные полосы и, глядя на последние розовые отсветы дня на сером небе, ритмично раскачивались и пели необычно страстную и необычно печальную молитвенную песнь.