Изменить стиль страницы

Потом дорога закончилась, и мы по едва протоптанному следу вышли на голый перевал.

Внизу лежала земля. Опрокинутая навзничь, распростертая и отданная леденящему свету. Невидимая неподвижность сочилась с небес и заполняла все укромные уголки, дупла, ямки под корнями, расщелины в скальных обрывах над Завоей, внутренности деревьев, тела зверей, человечью плоть, пористую структуру камней, стены, дома, стебли сухих трав, снопы, запасы еды, собачьи конуры, кошачьи чердаки, мысли, сны и страхи перед засыпанием; все вдруг теряло свою изменчивую природу, стремилось к неизменности, к воплощению грез, туда, где альфа сплетается с омегой, а сущность пронизывает существование, как сладостная дрожь — ступни и ладони пьяного на морозе.

Снег люциферически искрился. Соблазн всегда облекает себя в одежды эстетики. Звезды мерцали сверкающими иголочками. Вещи беспредельные, равнодушные и прекрасные зовут нас к самому своему краю и, быть может, наблюдают, как мы колеблемся над пропастью, одинаково одолеваемые желанием и страхом. Ртутный свет луны стыл и дрожал в долине у наших ног. Выразительность темного пейзажа преодолевала его реальность. Мы слышали собак. Гавканье доносилось с юга, но никакой деревни там не было, так что этот лай, очевидно, блуждал среди замерзших просторов воздуха, словно обратившаяся в звук фата-моргана. Возможно, застывшее пространство сохранило эти отголоски с прошлой зимы, и наша вялая беседа полушепотом тоже должна быть сохранена, и нас услышат люди через год или через сто лет. Наконец усилием воли мы заставили себя двинуться дальше. Было что-то трусливое в этой нашей суетливости. Мы пытались ускользнуть черным ходом. Вроде каких-то усердных земляных созданий, занятых сохранением крупицы тепла в теле, в то время как весь остальной мир просто существовал и великодушно расточал себя.

Дождь в декабре

В понедельник начал идти дождь. Уже несколько дней продолжалась оттепель. Мы возвращались домой. Дарек чертыхался, крутил баранку, а машина буксовала на мокром льду. Мы пробовали ехать по обочине, там хотя бы выступали камни. Дорога была пустая и прямая, полого поднимаясь в гору на протяжении семи или восьми километров. Дома и с той и с другой стороны выглядели заброшенными. Стекла отражали черноту, хотя небо было цвета грязной воды. Сверху приближался мотоцикл. Мужчина скользил по глади с широко расставленными ногами. Он напоминал застывшего наездника, конь которого вдруг съежился до размеров двухколесной тарахтелки.

Мы ползли выше. Деревня осталась внизу. Дождь пытался смыть ее с карты. За километр до горного перевала Дарек сказал: «Холера, капает и замерзает». Дворники скребли о лобовое стекло, словно хотели пробраться внутрь.

А потом начался этот лес: странный, прозрачный, точно из сна. Молодые ольховые деревья клонились над дорогой. Верхушки их крон бились о крышу автомобиля. Кусты бузины, ивы, лещины стелились, словно пучки серебряных водорослей, застывших в подводном волнении. Все покрывал лед. Каждая ветка, малейший стебелек были в прозрачной сорочке. Когда-то очень давно продавали такие разноцветные конфеты в длинных стеклянных трубочках с затычкой. Что-то в этом роде: стеклянные трубочки, а в каждой — растительный побег, усик, даже сосновые иглы тщательно были одеты, каждая по отдельности. Заледенелый куст терновника был похож на живое, из плоти, существо, захваченное врасплох рентгеновской вспышкой.

Мы остановились. Мы никогда не видели ничего подобного. Снег покрывала твердая кожура. Капли дождя падали с чуть слышным звуком. В неподвижном воздухе деревья гнулись во все стороны. Верхушки больших елей на перевале склонялись в клоунском танце. Это было так, словно здесь дул сильный ветер, а потом вдруг остановился. Остановился, но дуть не перестал. Застыл. Я подумал, что перья птиц, если вообще в этот день были какие-нибудь птицы, должны хрустеть в полете, потому как их покрывает промерзший панцирь.

Мы поехали дальше. Серо-зеленые стволы молодых ясеней имели стеклянистый блеск вещей, сделанных человеческими руками.

Дождь шел всю ночь. Мир должен был превратиться в сосульку. Напоминать стеклянный шар, внутри которого стоит маленький домик и снеговик, а с голубого неба падают маленькие хлопья. И только гудение в темноте никак не вязалось с этим образом.

Ночь

Он выглядит так, словно еще минуту назад раскачивался, и лишь взгляд привел его в неподвижность. Острие, или стружка от серебряного диска, висит над горбом Убоча, словно половинка изогнутых ножниц над бараньим хребтом или крючок перед пастью большой рыбы. Первая ночь первой четверги октября, когда месяцу остается пробыть на небе не более часа. А потом его поглощает земля где-то в районе Грибова, и человек остается один в темноте.

Не видно ни собственной ладони, ни других людей, не видно предметов, в которые обычно облекается существование, не видно даже того, как воздух проходит сквозь пальцы. Чтобы поверить в собственную жизнь, нужно потрогать себя или обратиться к своей памяти. Без мира, без разнообразия форм вокруг человек есть только зеркало, в котором ничто не отражается. Днем этого не видно, потому что свет легче и реже воздуха. Он проникает в каждую щель, он метит все, что имеет форму, — осязаемое, видимое, а порой и невидимое. Сейчас совсем иначе. Первичная субстанция темноты проникает в вены и циркулирует по ним, словно кровь.

Где-то лает собака. Люди в своих домах с помощью телевизоров и ламп продлевают день. Они хотят видеть свою жизнь, свои вещи, все, что было накоплено в четырех стенах от Сотворения мира, с тех времен, как был разожжен первый огонь. А ночь все надвигается. Сверху, с большой высоты города и деревни похожи на тлеющие костры.

В начале была тьма, и сейчас, в шесть сорок вечера 1996 года, господствует древнейшее время. В моем кармане сигареты «Мальборо» и другие вещи, какие носят с собой люди под конец двадцатого века, однако если бы не фанаберия памяти, я был бы лишь куском едва одушевленной материи, погруженным в доисторический мрак. Не исключено, что тело есть теплая плотная разновидность темноты, и ночь в такие минуты, как эта, претендует на него, как на свою собственность. Чернота длится до бесконечности. Больше ничего в голову не приходит. Так должна чувствовать себя капля, когда она растворяется в воде.

Остатки света над Убочем беззвучно гаснут, и гора пропадает в темно-синей глубине. Гмина Ропа заставляет представить какую-нибудь легенду о затопленном мире, в котором люди, чтобы что-нибудь увидеть, должны излучать собственный свет.

Темнота и время — легкие, невидимые субстанции, обнажающие человеческую хрупкость. Сознание лишь огонек спички на ветру. Душа из страха перед мраком вжимается в тело, а оно, чтобы удостовериться в своем существовании, касается собственной кожи. В общем, под конец остается примитивнейшее из пяти чувств, благодаря которому червь передвигается в земле, а мы можем отделять живое от мертвого, и не более того.

За порогом

Достаточно выйти за порог. Сквозь приоткрытые двери из дома выплывает теплый воздух, запах сигарет, еды, и спокойный аромат последних часов подхватывается ветром, прилетевшим с юга. Вот так жизнь перемешивается с остальным миром, и круг замыкается. Примерно то же происходит и с иными людьми. Летучие растворы их присутствия просачиваются сквозь щелистые окна, сквозь старые стены, сквозь труху брусьев и соединяются с первичным царством элементов. Оксиген, натрий, гидроген, нитроген, феррум… Сначала — спертый воздух изб, потом холодные порывы вара за околицей, потом воздушные массы над Убочем, стратосфера и созвездия, и так до головокружения, когда я глубоко вдыхаю все это в легкие через пару минут после полуночи, — а все уже спят, и им по фигу, что сейчас они циркулируют меж твердым, жидким и газообразным состоянием.

В общем, я выхожу за порог, полнолуние, и видно далеко-далеко, до самого Хелма, хребет которого напоминает зверя, бегущего ровной рысцой, и я знаю, что ничего сверхисключительного не циркулирует по моим венам и не отлагается в моих костях. Феррум, кальций… То же, что в черных скелетах оград, в черепах разрушенных домов на пустыре, в реке подо льдом, в самом льду, изрезанном коньками детворы, с которой обстоит абсолютно так же. И как ни крути, каких умственных сальто ни выделывай, все возвращается к своему изначальному образу, а он переменчив, он выворачивает формы наизнанку и тянет сознание за волосы, чтобы оно отражало все это, словно зеркало.