Изменить стиль страницы

На следующий день утром мы находили их мертвые тела. Они весили всего-то ничего. Мы поняли тогда, сколько сил должен иметь такой вот комочек перьев, чтобы противостоять буре.

Дождь не переставал ни на секунду.

После обеда мы приоткрыли окно. Пять ласточек влетели внутрь. Они уселись на печке под потолком. Мы могли брать их в ладони. Они не пытались улететь. Сердца их отстукивали частую барабанную дробь.

Утро наступило солнечное. Мы выпустили птиц. Собрали мертвые тела, рассеянные вокруг дома. Когда огонь хорошо разгорелся, осторожно засовывали их в печь.

Река

Мы были измотаны. И звери, и люди. Вот уже два месяца стоял зной. Июль и август сплавились в тягучий двойной месяц, а мы бродили в этом бесконечно долгом и разогретом времени, точно мухи в банке с медом. Солнце исчезало за горизонтом, но его жар оставался до зари. Гасила его лишь роса, выпадавшая за час до восхода.

Мы пробовали пить пиво, но оно приносило краткое болезненное оживление, чтобы затем сразу же ввергнуть нас в сонливость.

— Хренов метаболизм, — говорил Весек и мотал головой при виде очередной бутылки.

Мы возвращались домой вдоль реки, которая с каждым днем все больше напоминала мощенную белыми камнями дорогу. В зарослях не было слышно птиц. Полинявшие овсянки взбивали облачка пыли на тропинке. Деревья вдалеке, утесы и большой каменный крест на холме обретали сверхнатуральную отчетливость. Благодаря прозрачности воздуха мир увеличивался в размерах, но зрение наше, заточенное об острые края предметов, казалось, полностью над ним господствовало. И еще насекомые. Несмотря на безветренную погоду, воздух непрерывно дрожал. Зеленые и голубые стрекозы, осы, шершни и шмели были причиной того, что неподвижный пейзаж пронизывала неуловимая, терзающая вибрация.

В посерелой траве мы находили вялых лягушек. Их золотые зрачки мутнели, а кожа становилась матовой. Вскоре мы стали натыкаться на их трупики. Вспученные и сухие, они издавали такой звук, словно это были коробочки из тонкого и твердого картона.

В какой-то из дней — было чуть за полдень, мы как раз возвращались после нашего пива — оказалось, что река исчезла.

— Посмотри, — сказал Весек, и мы тут же свернули с тропинки.

Русло выглядело белым шрамом. Меж раскаленных камней вились мухи. Мы почуяли вонь гниющей рыбы — последние из уцелевших извивались в грязных лужицах. Небо было как твердый голубой фарфор.

Ничто не прикрывало жестокости этой минуты.

Дождь

В пять утра снова начинается дождь. Первые капли ударяют о камни с мягким звуком лопающихся шариков. Пламя зари еще сияет над черным краем горы, и ливень наполнен серебряным светом. Но это продолжается лишь минуту. Пелена туч скользит беззвучно, снизу виден ее мохнатый край. И опять все, как обычно. Вот уже неделю мы пребываем в этом странном мире, где свет словно лишился сил. Он крадется по углам, пытается оторвать предметы от поверхностей, но предметы будто намагничены. Они поглотили не только сияние света. Они и сами постепенно исчезают, уменьшатся, проваливаются в себя. В середине дня нужно зажигать лампу, чтобы их найти.

Мы смотрели, как серый гребень дождя расчесывает заросли. Высокие травы ложатся набок, а вода просачивается между стеблями в пористый грунт, журчит в туннелях, прорытых насекомыми и мышами, находит дорогу к подземным озерам, которые увеличиваются с каждым днем, поднимаются — и на плоскостях лугов начинают блестеть темные зеркала. Но в них ничто не отражается. Из воздуха исчезли все крупицы света. Пейзаж хотя и пребывал на своем месте, но краски сблизились, и весь мир умещался между черным и мрачно-зеленым.

Мы тоже постепенно исчезали. Не помогали ни сигареты, ни кофе — одна чашка за другой. Кровь наша была разжижена. Она текла все медленнее. В какой-то из дней я поранил палец, и из него стала сочиться прозрачная жидкость, похожая на сок растения. Ведь человек состоит главным образом из воды, и двух недель дождя хватает, чтобы тело его превратилось в то, чем было изначально. Водяная пыль, туман и изморось проходили сквозь кожу и оставались внутри. Даже водка, обычно горячая и быстрая, сейчас догорала в жилах с грустным шипением: стопка как отсыревшая спичка, и только.

Во время коротких прояснении на заре или за минуту до заката свет приобретал болезненную интенсивность. Он тогда стремительно увеличивался в объеме и искал выхода. Слышно было шум и свист, а надорванные края туч оранжево раскалялись. Но это длилось лишь минуту, и снова сгущалась шелестящая дождистая тьма.

Однажды приехал почтальон в резиновом плаще. Конверты были похожи на мокрые носовые платки. «Все пропитывается, — сказал он. — Приходит уже размякшим». Ничего нельзя было прочесть. Слова расплылись, наверное, еще до того, как были написаны. Тогда мы окончательно потеряли надежду.

Конец сентября

За калиткой — поворот направо. Деревенская улочка узка и бежит берегом ручья. После дождей вода имеет цвет матового, подбитого тиной изумруда. Дома по большей части довоенные и деревянные. Со стеклянными верандами. Если кто-нибудь хлопнет дверью, маленькие квадратные стеклышки звенят, как у старого буфета. К домам, лежащим на другом берегу, ведут спрятанные в зарослях мостики. В просветах между высокими деревьями можно увидеть горы. Их отдаленное и в общем-то декоративное присутствие заставляет улочку приобретать чуть сказочный или курортный вид. В самом ее конце — детский сад. Поэтому встретить тут можно главным образом детей и черно-белого пятнистого пса. В солнечные дни здесь господствует тень, смешанная с дрожащим зеленоватым сиянием, в котором золотой свет растворяется, словно в воде, и тогда воздух становится видимым. Граница между атмосферой, предметами и людьми сглаживается. Этакая невинная попытка доказательства первоначального единства всего сущего.

Но к концу сентября все меняется. Достаточно выйти из дома, пройти двадцать шагов, и вместо сельского уголка, вместо шпалеры старинных деревьев — пожар, столбы огня и пылающие кусты. Пламя выныривает из глубины земли и сквозь толстые стволы яворов, лип и конских каштанов бьет в небо раскаленными огненными султанами. Когда дует ветер, воздух полон тлеющих лоскутьев. Даже темные, напоминающие полированный уголь ягоды черной бузины выглядят так, будто они светятся, будто прячут во влажном своем нутре частички жара. Листья кружат, с шипением падают в воду и там обращаются в пепел. После первых заморозков дикий виноград краснеет и стекает со стен домов, словно густая кровь.

И в восемь утра во вторник отовсюду выползает искушение. Сигарета имеет тот же вкус, что обычно, дети перекатываются, как разноцветные шарики, бренчат бидоны с молоком, ничто не изменилось, но все свидетельствует о том, что душа является фикцией сознания, которое с ее помощью пытается стать равным видимому миру. Однако ничего не выходит, потому что даже мысль теряется в раскаленной ауре утра. Небо — голубое, далекое и холодное. По ржавым прутьям заборов с треском проскакивают искры. Желтые взрывы, пурпур, косые проблески, расплавленные и разлившиеся в воздухе, словно золотой воск, магма и горячка, страх и трепет, слава и хвала материи, красный язык которой вылизывает действительность до костей.

Мороз

Ночью температура упала до минус тридцати. Круглая луна висела под темно-синим сводом, и все напоминало сон, в котором видны едва лишь контуры событий, вводящих в искушение. Мы знаем, что это опасно, но не хотим пробуждаться.

Воздух был неподвижен и натянут до предела, и никакой звук не мог в нем укрыться. То, что обычно затихало через минуту, сейчас длилось до бесконечности, потому что такой мороз замораживает даже время, сплавляя его в единое целое с воздухом и светом. Эта новая материя имела звучность металла.

Мы шли старой трелевочной дорогой, наезженной санями для перевозки древесины. Даже самые крошечные предметы и формы отбрасывали тень. Льдинка, след полоза, отпечаток зимней подковы, сломанная веточка — у всего этого имелся свой черный двойник. Кора буков отливала стеклянным блеском. Белое, серебряное и черное соединялись в изысканные сочетания, которые ставили реальность под сомнение. А если и не реальность, то, во всяком случае, цель и смысл восприятия. Дыханием смерти веяло от этого пейзажа. Реки промерзли до самого дна, птицы гибли на лету, в лесу раздавался треск лопающихся деревьев. Это был лютый звук, потому что тишина продолжала его в бесконечность. Мертвые, жесткие хлопки длились в пространстве, словно в вечности, длились, словно совершенная модель беспросветной печали.