Под крестом из триллера стоит кучка молодых монашков. Они дотрагиваются до металлической поверхности, а потом трут себе ладонями лоб. Дотрагиваются и переносят благословение на свои головы, словно втирая его в свою кожу, внутрь черепа, словно это можно ухватить, упрятать или трансплантировать. Гротескное и варварское зрелище. Впору рассмеяться, но ведь и сам я не делаю ничего иного. Разве что руку деликатно удерживаю в кармане, пользуясь только зрением. Монахи в сандалиях. Похоже, будто они моются или вбивают себе крем в кожу перед сном. По существу, это лишь радикальная разновидность фотографии и сенсуальная телепатия. Поэтому я даже не пытаюсь слушать его слова и предпочитаю размышлять о его теле, о том, что нас объединяет неопровержимым образом. Мы испытаем то же, что и все. В том же воздухе, в том же пространстве, которое справилось со всеми, кто жил до нас. Листья под фонарями блестят и дрожат, точно это декорация. Торговцы сворачивают товар. У меня все тело разбито от хождения и приседания то тут, то там. В освещенных окнах школы видно полицейских в полевых мундирах. Они лежат на столах и отдыхают. Курят, стряхивают пепел на пол, шевелят губами. Его голос дрожит, но возносится и падает в спокойных каденциях, в центре бесконечного одиночества, и возвращается, отраженный от темных гор. Машины включают фары и двигатели, ползут сквозь толпу, на выезде из города прибавляют скорость и исчезают в темноте красными искрами. Все уже произошло. Пространство поглотило звуки и жесты. Замкнулось, срослось без следа, так же, как оно замыкается и срастается каждую минуту, с самого начала, и его хватит всем, до самого конца. В теплом и темном воздухе догорают угли грилей на Парковой. Девушки в белых халатах складывают в картонные коробки то, что осталось. Какой-то малый считает деньги под желтой лампой. Двадцатки отдельно, отдельно десятки и пятидесятки. Распихивает их по карманам охотничьего жилета и в сумочку на поясе, какие носят торговцы. Два пожарника доедают последнюю колбасу. У одного из них в свободной руке зажженная сигарета. Никто не попрошайничал в тот день, не было, кажется, и воров.
Я пью кофе из белой чашки и наблюдаю, как замирает ритм повествования. Вот все и кончилось. Двери закрылись, гаснут огни. А завтра все будет как ни в чем не бывало. Останутся десять новых телефонных будок голубого цвета и красные камни брусчатки. Мужики засядут в Пететеке, в «Граничной» и у «Гумися». В сущности, события совсем мало разнятся со временем, в котором они происходят. Если даже известно, откуда они берутся, трудно сказать, куда они уходят. Все время нужно совершать что-то новое.
В тот вечер, а точнее, уже ночью я пошел к Марии Магдалине. Она была открыта, пуста и едва освещена. Амалия покоилась в тени. Зеркала ловили приглушенный свет уличных фонарей, но каким-то удивительным образом не отсылали его в пространство часовни. Он оставался в серебряных плоскостях, зажигая в них холодный огонь. Но светлее от этого не становилось. Наоборот. Мрак еще более сгущался, конденсировался над лежащей фигурой, проникал в капризное мраморное облачение, просачивался глубже и укладывался в очертания спящего тела. Было тепло и душно, как в спальне. Листва за окном чуть шевелилась. Из-за этого темнота была тревожной. Хлопья полумрака дрожали, кружили, колебались, словно блуждающие огоньки между относительной освещенностью зеркал и глубокой чернотой воздуха. Никого не было. Временами заблудившийся свет автомобильных фар лизал стекла часовни и очертания ее интерьера оживали с мертвой, гиперреальной отчетливостью.
Там внутри лежали ее останки, занимая мои мысли: пыль на дне черного саркофага, немного фосфоресцирующих минералов, кальций, соль, калий, первичные элементы и остатки кружев, в которых она ходила при жизни и в которых ее погребли. Сейчас все это имело вид пылевидной сухой субстанции, которая лишь немного тяжелее воздуха, субстанции почти духовной, потому что ветер мог бы унести ее вдаль, как призрак, как прозрачный эскиз неизвестно чего.
Я пытался разглядеть в зеркалах свое отражение. Его не было. Там лишь перемещались клочья тени, разные виды тьмы и воздушные фантомы. И в этот момент я услышал шелест и увидел, что Амалия села в своей постели. Я почувствовал движение воздуха и теплый аромат, проникающий сквозь древний запах костела. Она потянулась. Чепец сполз с головы, и длинные волосы сплыли на плечи. Она откинула их назад, оперлась ладонями о край постели и повернула лицо к узкому окошку, где догорал блеск праздника. Я хотел что-то сказать, но, казалось, она меня не видит. Занятая собой, еще сонная, она медленно запечатлевала свое очертание в глубине июньской ночи. Ее магнетический остов притягивал из пространства элементарные частицы, восстанавливая прежнее тело. Люди в Дукле и во всем мире засыпали, проскальзывали под одеяла и падали на дно времени, а она выходила из него, присаживалась на его краю и вслушивалась в нарастающую пульсацию крови, в сгущающееся тепло материи, от маленьких ступней через икры, бедра, через центр живота, через разветвление рук и до самой макушки головы. Все, что я в жизни видел, все, что видели другие, входило в нее и обретало очертания. Она росла, крепла, становилась тяжелой и горячей, как физический облик маниакальной мысли или ответ на древнейшие вопросы. Наполнялась сокровеннейшими подозрениями. Они придавали ей идеальную и законченную форму, в которую можно было войти, не оставив никаких следов. Она была как черное небо над самой землей, когда пространство перестает существовать и замолкают все звуки. Воскрешение должно из чего-то складываться. Это было как воздух, который загустел до консистенции человеческой плоти. Все умершие люди, все, что минуло раз и навсегда, все потерявшиеся и отзвучавшие обрывки мира, стружки времени, прежние виды из окон, все, что было и никогда не вернется, становилось сейчас ее телом. Смерть отступала, соскальзывала, как перчатка, как лопнувшая оболочка повседневности, а там, под ней, внутри, память, надежда, воображение и вся остальная масса невесомых, невидимых и не существующих явлений воплощалась в нечто живое и осязаемое. Амалия не была ни духом, ни привидением. Она была сконденсированным присутствием того, что извечно отсутствовало. Она была образом, который возвращается к прототипу, чтобы превзойти его. Туфелька соскользнула с ее ноги и стукнулась о плиту. Я слышал, как она дышит, как входит в нее иллюзорная материя мира и преобразуется в тело, мягкое и гладкое, как вечность. Она будила желание. Я чувствовал ее запах: тяжелый, густой и упругий. Он касался меня со всех сторон, как мысль может касаться предмета — без нежности и без жестокости, с равнодушной снисходительностью чего-то неисчерпаемого. Ее кожа поблескивала в темноте. Она напоминала влажный камень, уложенный в дуги плеч и бедер. Дукля переставала существовать там снаружи. Она вошла в нее, вместе со всеми событиями, которые я пережил, наблюдая, как они поочередно отходят к своей спокойной гибели. И ни разу ни одна идея о воскрешении не приходила мне в голову — ни одна, кроме памяти, этого выродка времени, над которым никто никогда не имел власти.
Я сделал шаг вперед. Мне не было страшно. В конце концов, трудно бояться чего-то, что не знает о твоем существовании. Под пальцами в кармане я чувствовал пачку сигарет и нагретые монетки.
И тогда я услышал шорох со стороны притвора. Из полумрака вышла маленькая фигурка. Это была та обритая налысо девушка с надписью на майке. На плече она несла небольшой рюкзак. Девушка прошла мимо, вглубь нефа, но мне пришлось как-то шевельнуться, поскольку она обнаружила мое присутствие. Обернулась. Теперь на ней была военная куртка с поднятым воротником.
— Я думала, никого нет, — сказала она тихо.
— А никого и нет, я уже ухожу, — ответил я.
— Интересно, они запирают на ночь? — сказала она громче, с деланной непринужденностью.
— Не знаю, наверное.
— Я хотела тут переночевать. Сегодня уже ничего не поймаю до Кросна. В парке все-таки страшно, а в городе полно ментов. — Она подошла к последней скамье в ряду, влезла туда и пропала. Я услышал лишь глухое эхо, когда ботинки ударились о дерево. Ничего не было видно. Все затихло.