Изменить стиль страницы

Много, очень много людей вышло сегодня на Нев­ский, пользуясь выходным днем и весенней погодой. Бросаются в глаза новые жители города, приехавшие на стройки, в ремесленные училища; одни растерянно ози­раются и натыкаются на встречных, другие держатся от смущения чересчур развязно, говорят излишне громко, ходят стайками, по пять-шесть человек в ряд, мешая движению. Ничего, пройдет год-два, они освоятся в го­роде, займут свое прочное место в его жизни, и не отли­чить будет этих новичков от коренных горожан. Так и те мальчишки: в год-два вырастут, поумнеют, научатся жить — и нечего терзаться сомнениями, все будет хоро­шо, только поработать надо, не жалея ни души, ни вре­мени. Да и зачем ей нужны ее силы, ее время, если не расходовать их целиком на дело!

Вспомнился разговор с Ельцовым — один из послед­них, все определивших разговоров перед расставанием. «Ты обязательно хочешь все или ничего, — сказал он грустно. — Но ведь может случиться, что ты и не встре­тишь человека, которого сможешь полюбить вот так, как хочешь, всей душой, будто впервые... А жить одной тяжело, Анечка, очень тяжело...» — «Ну и пусть! — так она ответила тогда. — Иначе я не могу...» Он долго молчал, а потом сказал: «Впервые я негодую на русский характер...»

Тем лучше, если это русский характер. О, в войну он показал себя, этот характер! За что взялся, тому и душу отдать... Может, потому и вышел наш народ в аван­гард человечества? Как это говорил Вася Миронов? «Ведь мы же за них отвечаем, раз победили. Кому ж теперь тянуть их и кто другой вытянет?» Было это в Германии, еще до падения Кенигсберга. Сам Вася Ми­ронов никого из близких не потерял, но насмотрелся на людское горе, на сожженные и разгромленные города и деревни, — сердце его разрывалось от гнева и боли, губы белели от ненависти. Сколько раз говорил он: «Ну пого­ди, придем и мы в Германию!» Пришли. И вот однажды в чужом, немецком доме Аня увидела Васю Миронова с тремя крестьянами — стариком, женщиной и мальчиш­кой лет шестнадцати. Старик немного понимал по-русски: был в русском плену. С терпением и настойчивостью, много раз повторяя и разъясняя каждую мысль, Вася Миронов внушал им все, во что верил сам, к чему был приучен советской жизнью.

Позднее Аня напомнила ему его гневные угрозы, на что он и ответил: «Так ведь мы ж за них отвечаем... Кто ж другой их вытянет?..»

Как всегда, когда в памяти оживали товарищи бое­вых лет, Ане стало особенно хорошо. Трудные, мучи­тельные годы, но и светлого было много. Вспомнишь Васю Миронова и многих других, подобных ему, рус­ских, советских людей, с кем прошла войну, и в окру­жающих незнакомых людях видишь те же черты: весе­лую трудовую сноровку, простую и страстную самозабвенность, прикрываемую шуткой или воркотней. Это же они, Васи Мироновы, подняли дома из развалин, неуз­наваемо обновили заводы, посадили те молодые деревца и вот эти многолетние липы...

Аня остановилась на углу, наискосок от Гостиного, укрытого строительными лесами. Да, пройдут еще год-два, может быть три года — и от осады не останется и следа. Приезжие будут с удивлением озирать город: он ли стоял под огнем, под бомбами девятьсот дней и ночей?.. Впрочем, нет, и удивляться, пожалуй, не будут, — это в порядке вещей, так и по всей стране. И это тоже русский, советский характер.

Сквозь просторный пролет улицы Аня увидела пло­щадь Искусств. Что-то в ней изменилось — сразу не понять, что именно. Она заспешила туда, огляделась, — да как же тут стало просторно! Трамвайное кольцо уб­рано; высокая решетка, ограждавшая сквер, снята; вся площадь раскрылась, выявив красоту окружающих ее зданий Русского музея, оперного театра, Филармонии. Уродливая  пристройка,   искажавшая   строгое  здание Филармонии, тоже снесена, и знакомая широкая дверь манит войти внутрь. Есть ли сегодня утренний концерт? Да, есть. Чайковский, Четвертая симфония. Аня погля­дела на часы — концерт давно начался. Звуки музыки не долетали сюда, но Ане казалось, что она слышит знакомую мелодию, поднимавшуюся издалека — не из-за стен, из глубины памяти.

Она зашла в кассу и купила билеты на несколько ближайших концертов.

— По одному? — переспросила кассирша.

— По одному, — подтвердила Аня и повторила про себя: «И никого мне не надо, мне интересно и одной, ничего другого я не хочу...» Она мельком вспомнила Виктора Гаршина. Нет, нет, он и в театре мешал ей слушать: шептался и угощал ее конфетами. Именно од­ной надо ходить на концерты. Или уж с таким спутни­ком, чтоб мимолетно переглянуться и увидеть, что оба чувствуют одинаково.

На широкой аллее, посреди круглого сквера, дети играли в мяч. Мяч был точно такой же, какой Аня ви­дела утром из окна своей комнаты, и красная половинка его так же победно вспыхивала на солнце. Пущенный слишком сильно, мяч перелетел через головы игроков. Аня подхватила его на лету, засмеялась, увидав испуг на лицах детей, и ударом кулака высоко подбросила его. Мяч взлетел над ними, крутясь в воздухе, как колесо.

— Ох, силен удар! — тоном знатока одобрил маль­чуган лет девяти и с уважением оглядел Аню.

— Я ж чемпион бокса, — сказала ему Аня и, очень довольная, пересекла сквер и вошла в Русский музей.

Со школьных лет она хорошо знала его и теперь уверенно направилась в залы, где висели ее любимые картины. По пути к залам Сурикова она задержалась у пейзажей Левитана. Серенькое небо, серая река и яр­кие пятна последнего снега на берегах, поросших ры­жим кустарником, — ранняя весна. Заглохший пруд в густой тени разросшихся деревьев. Хмурое, осеннее небо в тучах, река, темная полоса дальнего берега, и в углу картины одинокая камышинка, склоненная ветром. Де­ревенская улица лунной ночью — все сонно, тихо, все голубое, и на этом голубом лежат спокойные тени. И еще — «Тишина»: скупая, немного хмурая красота русской природы — одинокая березка над песчаным обры­вом, неподвижные серые облака, отраженные в тихой воде. Нигде ни роскоши, ни буйства красок, а во всем неизъяснимая прелесть. Ничто не будоражит, не блещет парадной пышностью, но учит вглядываться, и вдумы­ваться, и ценить неброскую, нежную красоту. Ничто здесь не дается человеку слишком легко, бездумно, — все требует труда, ума, упорства. Накладывает природа свою печать на характер людей? Да, наверное, да...

С этими мыслями Аня подошла к этюдам Сурикова. Она помнила картины, для которых делались эти этю­ды, — вон они там, в следующем, главном зале: Ермак, Степан Разин, переход Суворова через Альпы. Там, на картинах, все подчинено замыслу художника. Здесь, в подготовительных работах, художник искал, намечал типы русских людей, чтобы затем, подчинив их своему замыслу, бросить в бой под водительством Ермака, или посадить на разинский челн, или провести над снежной пропастью в Альпах. Вот лицо Степана Разина — воле­вое, умное лицо человека, чья размашистая сила угады­вается и в остром блеске глаз, и в складе губ, и в игре лицевых мускулов. Вот казаки в лодке. Перенесенные художником в жестокий бой, они изменятся — их лица будут воспалены, их движения  будут порывисты  и азартны. На этюде они больше похожи на охотников, чем на воинов. Здесь запечатлена их повседневная сущ­ность, и эта сущность глубоко человечная и русская каждою своею черточкой: суровость в ней соседствует с добротою, храбрость — с хозяйственностью простодуш­ного и трудолюбивого крестьянина. А усатый солдат справа   неуловимо  напоминает  Васю  Миронова — не внешним сходством, а характером. 

Но, разглядев другой небольшой этюд — «Солдат», Аня ахнула от удивления: да вот же он, Вася Миронов, почти совсем такой, каким запомнился на всю жизнь. Спокойное, ясное лицо и это выражение умной делови­тости и настойчивости!

Аня шла от этюда к этюду, подолгу стояла перед картинами, присаживалась на диваны, чтобы издали охватить целое. Солдат, перенесенный с этюда на обле­денелый спуск в Альпах, уже не так походил на Васю Миронова, но зато Аня по-новому узнала его в делови­том облике двух других солдат, удерживающих пушку над пропастью. Значит, есть люди, в которых как бы воплощается характер народа?