Изменить стиль страницы

До войны наша семья жила безбедно. Мы были крестьянами, это верно, однако ни в чем не нуждались, все с образованием, наш дом был самым красивым в деревне, и мы даже могли позволить себе увлекаться музыкой, отправив старшего сына учиться в консерваторию, в бывшую столицу, — и все местные нас уважали. И вот, надеясь, что вопреки бедствиям и разрухе в соседях сохранилась хоть капля того уважения, я нашла в себе смелость поинтересоваться, кто этот мальчик и почему они обращаются с ним так жестоко. Старики растолковали мне, что жалость тут неуместна: они поймали негодника, заметив, что он ошивается около их дома — крадучись, повадки вороватые, осторожные такие — с нечистыми намерениями, это ясно; они допросили мальчишку, но не смогли добиться от него ни слова, он даже не пытался оправдаться. Стало быть, чужак.

Для нас «чужак» тогда означало — серб, а серб значило — враг. Нам не верилось, что когда-то сербы жили среди нас, вот на этой самой земле, и нечего нам было делить, и кто угодно из нас мог обратиться к ним за помощью, попросить: мол, трактор увяз в грязи, подсоби, или поделиться огурцами, чтобы те не пропали зазря, если урожай был богатым. Но потом сербские семьи прогнали, и их дома заняли наши беженцы, которых сербы, в свою очередь, выжили из соседних деревень: в те годы мир вывернулся наизнанку, а мы разучились спрашивать себя, справедлив такой порядок вещей или нет. Ведь у каждого ныли свои собственные раны, которые надо залечить, в каждой семье были покойники, которых надо оплакать, каждый отчаянно боролся, дабы не скатиться в преисподнюю войны, — словом, мы не могли позволить себе роскоши беспокоиться о судьбе другого человека.

Поэтому когда двое стариков объяснили нам, что это был за мальчик (ну, или, по крайней мере, кем он был по их мнению), я сразу подавила в себе жалость — словно засунула обратно в шкаф вещь, которую достала некстати; невестка между тем смотрела на пленного скорбным взглядом вдовы, а мой младший сын обрушился на него с яростной бранью. Обращаясь к сыну как к главе семьи, соседи сказали, что собираются передать парнишку нашим войскам, стоявшим неподалеку от деревни, и пусть уж они сами распоряжаются его жизнью: им виднее, отослать его в лагерь или расстрелять на месте, чего он, собственно, и заслуживал. Сын горячо поддержал их решение. А еще они сказали, что час уже поздний и они вряд ли успеют обернуться до темноты, поэтому лучше передать пленного утром, а пока надо подыскать надежное место, где можно было бы запереть на ночь вражеского шпиона. Кстати, зачем далеко ходить: места надежнее нашего дома в округе и не найти, тут, по крайней мере, есть мужчина, единственный в деревне; увечный, это правда, но в расцвете сил и при оружии, а оно пригодится, чтобы караулить пленного — вдруг тому взбредет в голову выкинуть что-нибудь скверное? Они свое дело сделали, теперь очередь за нами. Завтра на рассвете они заберут мальчонку, свяжут по рукам и ногам, погрузят на телегу и отвезут командиру.

Сыну, похоже, польстило такое доверие, он сразу согласился, заметив к слову, что завтра утром, возможно, и не понадобится никого никуда везти. При этой фразе все дружно рассмеялись, в том числе ребятишки. Одна я не разделяла их веселья — и стыдилась этого. Было пролито слишком много крови, в самом деле слишком много, и растерянный взгляд мальчика разбередил мне душу.

Младшая внучка сбегала за пистолетом и протянула его дяде, тот поблагодарил ее, ласково потрепав по белокурой головке. Потом направил дуло на паренька и сказал соседям отпустить его: пусть попробует сбежать, если только у него хватит смелости… Старики толкнули пленного к нашему крыльцу, скомандовали идти внутрь и не фокусничать, и он повиновался и действительно не фокусничал, покорный, как ягненок, которого ведут к мяснику. Все это время мой сын держал его под прицелом, а невестка пыталась утихомирить возбужденных детей.

Но когда входную дверь закрыли и мы остались с пленным в большой прихожей, нам всем отчего-то стаю неловко. Мы стояли, не в силах сдвинуться с места, и никто не знал, что сказать и что сделать. Мальчик тоже стоял молча, не шевелясь, и только его взгляд — взгляд затравленного зверя — скользил вдоль стен, точно в поисках хоть крошечной лазейки.

Наконец молчание нарушил мой сын, заявив резким голосом, что проклятый серб переночует в хлеву, место ему там, среди скотины. Слова его прозвучали грубо, невыносимо грубо, под крышей нашего дома, двери которого прежде были распахнуты для всех и где любого встречали с радостью, свято чтя законы гостеприимства… Но в наших сердцах поселилась жестокость. Жестокость овладела загрубевшим сердцем моего сына, и каждый стук костыля по деревянному полу отдавался у него внутри глухим ударом молотка; по ночам за стенкой всхлипывала моя молодая невестка, и даже в детских сердечках внуков война пустила глубокие корни, которые никакой мир не сможет выдернуть. Да и разве сама я не думала, что, попадись мне в руки серб, уж я бы учинила над ним вдовью расправу, выцарапала бы ему глаза, растерзала бы его в клочья, отплатила бы за все страдания, которые мой народ терпел от его народа? Но, стоя перед тем юнцом, я вдруг почувствовала себя беспомощной и безоружной, у меня пропала жажда мести, которую я с таким остервенением копила в себе, и все же я не могла не пойти наперекор сыну. Послушай-ка, сказала я ему, завтра мальчика ждет страшная смерть, слишком страшная для его возраста, и что плохого, если эту последнюю ночь он поспит в кровати, в доме?

Сын, конечно, не согласился, но я стояла на своем, пока в конце концов он не сдался. Я повела пленного на кухню — сын проковылял за нами, продолжая держать мальчика под прицелом, — дала ему немного еды (в самом деле немного, но в те годы нам и самим едва хватало). Теперь нужно было запереть его в комнате, чтобы мы могли спокойно поужинать.

Ну да, в комнате — но в какой? Свободная постель была только в комнате моего старшего сына, пропавшего без вести. Я имею в виду не их супружескую спальню, а что-то вроде кабинета, где стояло фортепьяно, хранились его книги и ноты. Туда он перетащил и диван, на случай, если нужно будет устроить на ночь кого-то из гостей. Окно защищала крепкая решетка, как и во всех комнатах первого этажа, — то что надо, пленный не сбежит.

Когда я предложила отвести мальчика туда, невестка вскрикнула в ужасе, да и младшему сыну мои слова показались совсем уж невозможными, он воспринял как кощунство то, что паршивый серб — так он назвал его — переночует в комнате его брата, среди вещей, которые были для него самыми дорогими, и заснет на его диване — лежа на том диване, брат любил читать днем. Чем терпеть такое унижение, лучше уж пристрелить парнишку на месте, и дело с концом.

Я снова попыталась урезонить его: посуди сам, к чему спешить и сразу хвататься за пистолет? Это дело солдат, такая уж у них служба. И где еще, как не в комнате брата, запереть его? Ну же, не перечь, ведь иного выхода нет. В общем, мне удалось убедить сына, и мы наконец собрались ужинать. Он, кажется, и вправду смирился, и даже невестка скрепя сердце дала согласие и пошла накрывать на стол, а мы с сыном тем временем повели пленного в комнату — дети, которые сгорали от любопытства, увязались за нами — и, оставив его там, закрыли дверь и трижды повернули ключ в замке.

Это был странный ужин: каждый делал вид, что все идет своим чередом, и старался выкинуть мальчика из головы. Пару раз я вставала из-за стола — якобы сходить послушать, что происходит за дверью, но из комнаты, неожиданно превратившейся в тюремную камеру, не доносилось ни звука, и я возвращалась на кухню. Когда из-за стола поднимались мой сын, невестка или внуки, я провожала их долгим взглядом, зная, что они идут проведать пленного. Однако для беспокойства не было причин, и эти наши вылазки, которые продолжались до конца ужина, оказались напрасными. Мальчик, наверное, смертельно устал и сразу заснул, вот и мы можем спокойно ложиться в кровать, хлопоты начнутся завтра.

Не знаю, как остальные, но я места себе не находила, и на душе у меня было тревожно. В ту ночь я погасила свет гораздо позже обычного и, лежа под одеялом, все ворочалась, прислушивалась, готовая выскочить из постели при малейшем шорохе. Но сон накатывал тяжелыми, властными волнами и под конец сморил меня, мысли улетучились, расплылся в тумане и наш пленный.