Изменить стиль страницы

В первом же предъявленном мне на подпись протоколе допроса был поставлен вопрос:

- Все ли вы показали о вашей преступной деятельности?

Далее следовало, что якобы ответы, продиктованные мною, абсолютно вымышленные, не содержащие правды, только выгодные для фальсифицированного следствия.

После моего утверждения, что я никакой преступной деятельностью никогда не занимался, последовал не вопрос, а абсолютно наглое заявление следователя Кулешова:

- Лжете, следствие располагает письмом генерала Мюллера на имя начальника зондеркоманды «Красная капелла», из которого видно, что вы сотрудничали с гестапо!

Я не мог дольше терпеть и, сделав над собой усилие, несколько помедлив, в уже довольно грубой форме закричал:

- Как вам не стыдно! Вы имеете наглость в протоколе утверждать, что я что-то скрываю, и только благодаря тому, что «следствие располагает письмом генерала Мюллера», вы имеете возможность меня изобличать в якобы совершенном мною предательстве, измене Родине? Кто дал вам подобное право?! Ведь это письмо с другими документами, в том числе и следственным делом, заведенным на Кента гестапо, в Москву доставил именно я. Почему вы об этом не пишете? Кроме того, как я мог «скрывать свою преступную деятельность в пользу гестапо», когда лично завербовал и уговорил не переходить на службу к американским спецслужбам, а приехать вместе со мной в Москву начальника зондеркоманды гестапо «Красная капелла» Хейнца Паннвица. Ведь привезенное нами письмо генерала Мюллера было направлено на имя начальника зондеркоманды толь ко с одной целью – склонить меня к сотрудничеству с гестапо, то есть поступить так, как уже поступил Леопольд Треппер. Почему вы ни в одном из предъявленных сейчас мне на подпись протоколов не указываете на то, что именно я обеспечил по согласованию с «Центром» прибытие в Москву Паннвица, то есть одного из руководящих работников гестапо, которому было поручено полностью разрушить нашу разведывательную службу во Франции и Бельгии, и вместе с ним еще двух сотрудников гестапо? Согласитесь с тем, что подобное бывает не слишком часто или вообще не случалось в истории иностранных разведок и контрразведок!

Меня крайне удивило полнейшее спокойствие Кулешова. Он совершенно не реагировал на мои возражения и, смею даже заявить, на допускаемую мною грубость при высказывании упреков в его адрес. Только потом я понял, что к подобной оценке действий следственных органов и его самого, как одного из далеко не рядовых сотрудников, допускающих откровенные подлоги, он уже давно привык.

В первые дни я предпринимал попытки отказаться от подписания явно подложных, фальсифицированных протоколов. Однако это оказалось абсолютно бесполезным. Единственная моя надежда опиралась на то, что я смогу добиться встречи с представителем военной прокуратуры. Постепенно я уже начинал понимать, что фактически мне угрожает продолжительное проведение следствия, а не столь сердечно обещанная «совместная работа».

Несмотря на весьма тяжелые моральные переживания, я все же еще не терял надежды, что после окончания следствия мне будет предоставлена возможность изложить истину, предоставить доказательства моей абсолютной невиновности, представить документы и свидетелей в подтверждение правильности моего утверждения в ходе слушания дела в Военной коллегии Верховного суда СССР.

Еще до того, как я был вынужден подписать первые одновременно предъявленные мне три протокола, на которых последовательно стояли разные даты, я внимательно смотрел на спокойно сидящего у себя в кресле Кулешова. Невольно думал: а представляет ли себе этот «следователь», что такое вообще работа разведчика во вражеском тылу? Возможно, он в этом кресле просидел всю Великую Отечественную войну, именно этим и объясняется, тоже в некоторой степени, его личное поведение.

Буквально за один-два дня до предъявления указанных протоколов гот же Кулешов, совершенно неожиданно для меня, выразил мне благодарность, указав, что привезенными мною материалами я помог изобличить Леопольда Треппера в предательстве!

Хочу особо подчеркнуть, что до происшедшего изменения в отношениях ко мне со стороны Кулешова Абакумов после нашей первой «беседы» в ночь на 8 июня 1945 г. вызвал меня еще пару раз ночью к себе в кабинет. Его разговоры со мной, во всяком случае так мне тогда казалось, явно контрастировали с теми, что вскоре произошло в кабинете следователя.

Я уже касался вопроса о демонстративном уничтожении продиктованной мною стенограммы 8–12 июня 1945 г. Значительно позднее это мною было абсолютно точно определено как очередная провокация, привычная для лиц, ведущих следствие. Кулешов стремился убедить меня, что этот документ больше не существует и в ходе следствия я не смогу никогда на него ссылаться в целях опровержения. Вопрос о стенограмме, продиктованной стенографисткам в уже указанные числа июня 1945 г., и сегодня имеет большое значение. Именно поэтому я еще раз возвращаюсь к этому вопросу. До 1960–1961 гг., то есть до рассмотрении моего далеко не последнего обращения в различные инстанции, меня постоянно обвиняли в том, что я указывал на два якобы несуществующих материала: доклад, написанный в Париже и доставленный мною в Москву для вручения начальнику Главного разведывательного управления Генерального штаба Советской армии, и стенограмму. Этим доказывали ложность всех моих утверждений.

Благодаря честности, порядочности и чувству ответственности, как я уже указывал, только два человека за все годы встали на мою защиту: старший следователь КГБ СССР Лунев и военный прокурор Беспалов сумели в закрытых архивам Абакумова обнаружить ряд документов в мою пользу. Там были и стенограмма, и доклад.

Первые протоколы с моими признаниями были нужны органам госбезопасности и для того, чтобы вообще получить официальный ордер на мой арест. Ведь до моего прибытия в Москву, видимо, ничего в компетентных инстанциях не было известно о моей деятельности, за исключением того, что они могли узнать в «Центре», опираясь на мои шифровки, направляемые в разное время в его адрес.

Мне была совершенно неизвестна участь Леопольда Треппера после его прибытия в Москву. Сумел ли он ограничиться только своим докладом в «Центре» и вновь быть со своей семьей, выехать к себе на Родину, в Польшу, или в появившееся на карте новое государство – Израиль, где он, покинув Польшу, проживал. Я не предполагал, что и он уже к моменту моего прибытия в Москву находился на Лубянке. Во всяком случае, я мог быть уверен, что не в его интересах давать показания или докладывать что-либо, направленное против меня, ибо в этом случае он должен был бы раскрыть многие факты из своей фактически преступной деятельности. Мое мнение подтверждается и той благодарностью Кулешова, которую я имел возможность в самом начале нашей «совместной работы» услышать от него за «оказанную помощь» в изобличении Леопольда Треппера в его преступной деятельности. Поскольку я еще не касался моих личных высказываний по этому вопросу, понял, что этому «изобличению» послужили привезенные документы, в том числе и следственное дело на самого Треппера.

По моему все более и более укрепляющемуся мнению, органы государственной безопасности, будучи по многим причинам заинтересованными в недопущении меня к докладам не только в «Центре», но и лично И.В. Сталину, все делали для того, чтобы скрыть факт моего прибытия в Москву. Именно поэтому они с помощью «Копоса» скрыли от «Центра» время моего прибытия и сами сразу же после приземления нашего самолета арестовали меня, Паннвица, Стлуку и Кемпу, а также сделали все от них зависящее, чтобы не допустить поступления в «Центр» привезенных нами материалов с диппочтой, – тут же их «перехватили».

Уже в то время я все больше и больше думал о том, что не исключена возможность, что в действительности НКВД СССР и «Смерш» стремились не столько к моему «разоблачению» в качестве врага народа, сколько к умышленному «разоблачению» действий, якобы совершаемых советскими разведчиками за рубежом. Я вспомнил то, что мне приходилось слышать еще в 1938 и 1939 гг. в Москве о существовавшем стремлении НКВД СССР целиком подчинить себе военную разведку.