Изменить стиль страницы

Она верила, что божия воля не может быть злой или бессильной, что бог не может повелеть свершиться измене или принять ее.

И как же повел себя бог? Можно ли было просить его более горячо, доверить ему сокровище более драгоценное, чем любовь?

На хорах костела св. Анны, в час расставания, Михал держал в руке крестик Розы. Опустив голову, он винился, говорил, что был недостоин дара. Роза дрожащими пальцами вцепилась в крест.

— Отдай, отдай, пусть у тебя не останется ничего моего!

Повернулась и с крестом ушла.

Но не убедил ее Михал в своей вине. Это бог был виноват. Это он, отец, оказался недостойным своих детей. Вместо того чтобы делать добро, он причинил зло. А может, он был недостаточно могуществен, чтобы предотвратить зло?

С тех пор Роза относилась к богу — в зависимости от накала чувств — то как к неприятелю, то как к существу, которое сгибается под бременем власти. Отказать ему в существовании она не могла. В лесах, в морях, в тучах его присутствие казалось ей несомненным. Понятия современной науки — первичные клетки, филогенез, самодвижение космоса — ничего не говорили ее воображению. Во время грозы Роза отчетливо слышала голос бога, ночью видела черный след его полета среди звезд. Она верила, что бог благоприятствует деревьям, ручьям, волкам, любит их и понимает. И по-звериному пряталась, когда он гремел громами, надеясь таким образом обезоружить его. В солнечные дни, среди цветущих деревьев, она его восхваляла, боясь, как бы он не изгнал ее из своего рая. Однако перед напором человеческих страданий и нужд бог решительно пасовал. Если он не сумел уберечь Михала от измены, как же может он спасти ребенка от смерти, бедняка от голода, мать от одиночества, слабого от эксплуатации? Доверие Адама к божьему могуществу и всеведению бесило Розу. Она видела в этом малодушие… «Все сваливаешь на бога, — говорила она, — смилуйся, ему не поднять столько бараньих судеб, надорвется».

Время от времени, в периоды относительного спокойствия, Роза делала попытки заключить с богом союз: ходила к исповеди, причащалась, следила за исполнением десяти заповедей, сыновьям напоминала, чтобы не забывали креститься и соблюдали посты, оказывала уважение мужу… все это в надежде, что бог изменился, что он уже не так жесток или не так слаб, как прежде, и, умиленный ее благочестием, окажет свою божественную сущность. Но жизнь текла своей колеей, по-прежнему полная горькой бессмыслицы, и Роза все реже думала о творце.

На могиле Казика, в ту ужасную годовщину, ее охватил страх. Деревья шумели, ворон, словно недобрый вестник, каркал небу о земле, проплывали облака, — медленные, неотвратимые, чужие. Адам бил себя в грудь и целовал крест, люди на соседних могилах зажигали свечки в честь своего угнетателя. Роза разрыдалась:

— Не знаю, господи, не понимаю, может, ты и должен был взять у меня Казика, ничего я не знаю, пусть это дитя скажет, оно было умнее меня…

А спустя два часа, когда Власик своим равнодушием заставил ее испытать ужас и слабость унижения, она снова кощунствовала:

— Вот теперь только мне и хорошо. Я свободна. Вот возьму револьвер и выстрелю сыну в затылок. Сидит над своей математикой. Глух и слеп, не замечает матери. Войду и выстрелю, — может, хоть смерть свою заметит. Или лягу с Адамом, выну из-под подушки нож и зарежу его, добродетельного католика, агнца Христова. А ты что? Разве что полицейский отведет в тюрьму, ты-то и волоса на голове не тронешь. А тюрьма мне не страшна. Там тоже можно биться головой об пол. Я свободна. Подлый человек всегда и везде свободен.

Роза достала револьвер, — она давно украдкой взяла его из мужнина стола, — и по дороге в комнату Владика остановилась у окна, чтобы при свете месяца (уже наступила ночь, лампы никто не зажигал) проверить предохранитель и патроны. Окно выходило в сад с большим прудом. С улицы сквозь ветки деревьев пробивался теплый оранжевый свет керосиновых фонарей, а сверху гляделся в пруд бледный, холодный месяц. Листья на кленах около забора — последние, по нескольку на каждом дереве — дрожали, и это было странно, так как ветер утих; флажок, венчавший беседку, неподвижно торчал над крышей, окованной лунным светом. Почему-то по пруду тоже пробегала рябь.

Роза, пытаясь сладить со спусковым крючком, машинально поглядела на сад; трепет воды и деревьев ворвался в нее и передался телу. Револьвер выскользнул из рук, упал на ковер. Роза, как бы очнувшись, стала вглядываться в окно.

Луна всегда обессиливала ее. Она утверждала, что боится ночного неба и что любит этот страх. Совершая обязательный вечерний моцион, она могла в разгар ссоры с мужем — обычно из-за каких-то пустяков — вдруг остановиться и, глядя в небо, замолкнуть. Лунный свет заливал ей лицо, прославленный точеный нос ловил запах звезд, губы, глаза, еще горевшие неостывшей злостью, уже через минуту выражали восхищение.

— Смотри, смотри, — дергала она Адама за рукав.

Адам добросовестно перечислял созвездия, планеты, последние сенсации — открыли еще одну звезду, — Роза не слушала, она никогда не запоминала эти названия. Закрыв глаза, запрокинув голову, она стояла с безотчетной улыбкой на полураскрытых губах.

И вот на пути к убийству Розу тоже остановила луна.

Револьвер выпал у нее из рук. Оробев, она вглядывалась в лунные чары. «Смотри, смотри…» Она повернулась, чтобы позвать Адама — и наступила на револьвер.

— Ах, что это?

У нее перехватило дыхание.

— Иисусе, Мария, так это я хотела сына убить! Почему?

Негнущимися пальцами она подняла оружие.

— Если бы я его убила, он не увидел бы этого сада. Как он прекрасен теперь, этот сад! Что я хотела сделать? Кто знает, так же ли красиво там, где Казик?

У нее не было сил открыть дверь. Она спрятала револьвер, прижалась лбом к оконному стеклу.

— Завтра Владик это увидит. Завтра еще лучше — полнолуние. Как тихо! Нечеловечески! Листья звенят, и вода как живая. Бог забыл о людях, а люди о боге! Как хорошо! Стоит жить ради таких часов, не человеческих и не божьих.

Мысли смешались. Зашумели листья, зашумела вода, лунный свет зазвучал как струна «ми». Роза вся обратилась в слух. Звуки света становились все явственней, она уже улавливала тональность, различала ключи, в висках отчетливо отдавался ритм. Роза стала напевать. Определялись мелодии, оркестровка, пока наконец звуки не слились в аллегро нон троппо из концерта Брамса D-dur. Месяц назад Роза впервые услышала этот концерт (Изаи играл его в Москве), и он вызвал в ней такой восторг, какого она никогда не испытывала даже от Крейцеровой сонаты. Да, именно концертом Брамса D-dur была эта прекрасная ночь, и ничем другим.

Роза быстро перешла в гостиную, зажгла там свечи и вынула из футляра скрипку. Разложила на пюпитре партитуру, лихорадочно подкрутила колки, настроила инструмент. Голова пылала, руки были холодные.

— Сыграю ли? Об аллегро нечего и думать. Адажио. Помню каждую ноту. Вот только выйдут ли пассажи?

Все голоса брамсовского концерта — виолончели, флейты, альты — Роза слышала так же ясно, как шелест листьев за окном, как плеск воды в пруду и стеклянный звон луны. Она выждала, пока не замрет аккорд духовых…

Первые такты скрипичной партии прозвучали бледно, пальцы еще не разогрелись, а в груди было слишком много жара. Вскоре, однако, кровь ровней побежала по жилам, правая стола легонько выстукивала такт, плечи каменно затвердели, кисти обрели гибкость.

Кантилена… Проплыв сквозь волну кларнетов, Роза легко приступила к соло, которое исполняла безукоризненно. Воодушевленная послушной работой мускулов и стройным аккомпанементом незримого оркестра, она смело брала пассажи. Звук становился все глубже, форте — все выразительней, стайки стаккато, секстелей арпеджио срывались со струн с блаженной легкостью. Последняя фермата прозвучала как вздох от полноты счастья.

Роза пылала. Кончив адажио, она выпрямилась, стала словно бы выше, легче; с плеч свалилась неимоверная тяжесть, сердце, освобожденное от избытка тоски, билось сильно, ровно. Передохнув, она торопливо осмотрела инструмент, протерла струны, еще раз настроила.