Изменить стиль страницы

— Ну чего, чего? — говорила она. — Комнаты, что ли, не видали? Сказали свое, и хватит. Что за страсть подглядывать да вынюхивать!

Однажды вечером Владислав, проходя через переднюю — уже поужинали, матери он с утра не видел, еду в тот день она велела приносить к ней, — остановился перед дверью в комнату Розы. У самого пола светлела щель — мать не спала. Владик даже вздрогнул от беспокойства, от жалости. Потянуло зайти к ней, поговорить, поглядеть на это беспощадное, неразумное лицо, немножко посмеяться, немножко погрустить… Нет. Зачем наново связывать разорванные нити? Никогда не удастся с Розой договориться, все это пустое. Тратить силы для того, чтобы потом отчаяться, — зачем? Он уже собирался уйти. Вдруг послышался шум. Кто-то произносил отдельные слова, затем стал тихонько напевать, наконец — о, как это было знакомо! — раздались страстные, горловые рыдания. Владик толкнул дверь.

Роза стояла на коленях возле козетки, прижимаясь головой к краю, обнимая руками какие-то мелкие предметы, лежавшие в козетке. Она не пошевелилась, когда Владик прильнул к ней; ее слезы смочили ему висок. Хруст шелка, милое сухое тепло, запах пармских фиалок и тот, другой, более глубокий, волнующий, свежий, как бы собственный запах детства… Владик прижался к матери, целовал вздрагивающие от рыданий плечи.

— Мамусик, мамусик, не надо…

Они вместе поднялись с колен и сели на козетке. Роза прошептала:

— Осторожнее, ради бога, сомнешь…

Й начала торопливо отодвигать в сторону какие-то вещи. Владик спросил:

— Что это там у тебя, родная?

— Да вот, — ответила она, — все изменники, изменники… Только изменники у меня и остались.

Он придвинул лампу: там был крестик, который Роза после разрыва забрала у Михала, смычок, подаренный ей Сарасате, локон покойного Казичка, фотография Владика перед свадьбой.

— Часами сижу и гляжу на этих изменников. Сердце кровью обливается… И хоть бы кто-нибудь из внуков пришел, сел рядышком, погладил по голове! Нет. Смотрят на меня, как на чудачку, как на старого человека… Ах, старость!

На следующий день Владислав повез мать в Остию. Страда[46], влажная от росы, отблескивала черным. Воздух дышал дикими травами, Тибром и бензином. Роза сияла. Всякий раз, когда кто-нибудь помогал ей освободиться от гнева, она так радовалась жизни, словно ей сызнова подарили ее, сызнова полную надежд. Владислав боялся, что окрестный пейзаж покажется матери скучным, все обещал:

— Подожди, это еще не то, вот ты увидишь, как красиво у моря. А потом еще античная Остия — чудо, настоящее чудо.

Роза хлопала его по руке.

— Да что ты заладил: не то, не то! А эти маргаритки огромные — не чудо? А вот те желтые виноградники? А ласточки? А воздух? А этот кипарис? А ты сам, твоя собственная славная мордашка? Какие еще нужны чудеса?

В Остии, на пляже, они сначала походили по мосткам, вдыхая запах водорослей и соленый ветер необъятной морской дали. Роза не захотела посидеть на песке, зато она объедалась странными темно-красными ягодами — framboli di mare, — которые продавались в кулечках на пляже. Пройдя длинный, тянувшийся вдоль побережья бульвар, они свернули и углубились в обросшие хвойным лесом дюны. Там они могли, как когда-то за рогаткой польского городка, сесть на опушке и наслаждаться смолистым благоуханием сосен. Только вместо белых гвоздичек вокруг рос вереск с огромными, как колокольчики, цветками. Поодаль шумело море, девушка, пасущая коз, пела «Джовинеццу», по небу, точно паруса на солнце, плыли яркие облака, большой петух, весь бронзовый, стоял на дороге, хлопая крыльями.

— Gallus romanus[47], — улыбнулся Владик.

Роза с внезапным вниманием посмотрела на ветку вереска у своих колен, подняла голову, солнечный свет ударил ей в глаза, она раздула ноздри.

— Ах, какое тут все другое! Совсем другое! Framboli di mare. И вереск — великан. И петух, ах, gallus… Владик… — Она схватила руку сына, прижала к губам. — Владик, так ты в самом деле вывез, привез меня… И я, я вижу другой мир! Спасибо.

Весь день они провели, лениво бродя по Лидо, только к вечеру добрались до раскопок, до ворот мертвого города. Уже мало было посетителей, и сторож неохотно впустил новых, поторапливал: «Ма presto, presto, signori»[48]. Миновав какие-то саркофаги, надгробия, они вышли на decumanus[49]. Выложенная каменными плитами дорога вела среди развалин к закату, который сиял бледным осенним светом. Они шли, громко стуча каблуками, дорога то расширялась, то сужалась, местами переходила в плотину, разделявшую облицованные камнем пруды, в других местах пересекала поросшие травой площади, где кипарисы вздымались как черные костры, а молочная нагота колонн мягко светилась в сумерках. Там и тут среди обломков крылатая Виктория без лица или застывшая в жадном ожидании маска без туловища испытывали, казалось, муки Тантала, не в силах вырваться из мраморных оков.

Слышно было, как вода с плеском стекает в обомшелые бассейны. Десятки ступеней, отполированных множеством подошв, вели к уже не существующим порогам. Ты шел по ступеням и входил в небо, в тот бледный, затененный пиниями закат. Из домов без дверей и без жильцов вместо запахов работы и пищи струился аромат вербены. Владик повел Розу боковыми улочками; пробравшись сквозь проломы в стенах, они ступали по мозаичным полам, останавливались в покинутых богами нишах, перед алтарями местных ларов. Все вокруг заполнили цикады. В Термополиуме по мраморной лавке полз уж, а на галерее храма Дианы прохаживался голубь, кланяясь на каждом шагу. Наконец они добрались до амфитеатра и сели на одной из верхних скамей. Ряд колонн за сценой, казалось, покачивался на легком ветру, так стройны были мраморные стволы. Внизу, у подножия храма Цереры, каменная фигура в красиво ниспадающей тунике поднимала руку молитвенным или призывным, может быть, жестом. Воздух пронизывали золотые и лиловые лучи заката. Никаких слов, изъявлений чувств, день погружался в воспоминания. Роза сплела пальцы и смотрела на арену, по которой скользили тени прошлого. Ее взгляд, сначала теплый и ясный, холодел, напитывался мраком. Роза медленно покачала головой.

— Так-то, сын мой, — проговорила она. — Вот и приехала я. Вот и гляжу на нее, на свою мечту. Да. И не только в другой мир — я переселилась в другое время. Ну и что? — Она порывисто повернулась к Владику. — И что? Легче мне от этого? Все красивое, верно. Но грустное, грустное! Умирали, умирают и будут умирать. Все равно где, когда — умирать страшно всегда и везде! Я думала, что в этой чудесной стране, где в конце октября июльские вечера, где на могилах сидят и целуются, а в могилах — вербена… я думала, что в таком месте и смерть не страшна. Ах, Владик ты мой! Страшна она, везде и всегда страшна для человека, который родился и не жил. Не жил! Понимаешь ты — не жил!

Она сорвалась со скамьи, бледная, негодующая, стояла среди черных кипарисов в меркнувшем свете сумерек и спрашивала.

— Владик, как же я буду умирать, если и не жила я вовсе?

10

С того вечера в Остии прошло несколько лет, за это время Владислав освободился от Розы. В Риме закончились его с ней расчеты, теперь они были квиты: услуги, которые он оказывал ей потом, были в его понимании чем-то вроде великодушной надбавки. За поэзию несчастливого детства, за вкус к труду и самостоятельной мысли, за музыку он заплатил расстроенными нервами Ядвиги, итальянским путешествием и осложнениями собственной карьеры. На вид все было по-старому. Мать навещала семью сына и на новом месте его службы, в Кенигсберге. По-прежнему часто переписывались и часто вместе проводили праздники; в торжественных случаях Владик наносил визиты родительскому дому. Но его отношение к Розе перешло в разряд чисто родственных, привычных, потеряло свою исключительность.

вернуться

46

Шоссе.

вернуться

47

Римский петух (ит.).

вернуться

48

Быстрее, быстрее, господа (ит.).

вернуться

49

Главную дорогу (лат.).