Изменить стиль страницы

— Посмотри, — призывала она Владислава, — Манютка, по-моему, косит на один глаз. Может, сводить ее к окулисту? Может, еще удастся поправить?

На младшую, Зузульку, она ворчала:

— Чего горбишься? В парке меня все время спрашивают, не калека ли ты. Очень приятно это слушать.

Что до Кшиштофа, его «разбойничий характер» был «выписан у него на лице и компрометировал Польшу»…

— Никто не хочет с ним играть, а потом шепчутся между собой: «Роlассо, роlассо», — и убегают куда глаза глядят. Сразу видно, что это за штучка.

Ядвигу, по уши загруженную устройством в новой среде, эта непрерывная критика доводила почти до безумия. Как всегда, однако, о состоянии ее нервов свидетельствовали лишь дрожащие руки и красные пятна на щеках. Владислав, склонив «головку на бочок», колдовал, то есть старался не замечать, — в надежде, что то, чего он не замечает, исчезнет и для других, что, игнорируя действительность, он тем самым уничтожит ее как таковую. На претензии Розы он ничего не отвечал или бормотал что-то неопределенное и спешил заговорить о впечатлениях от памятников старины, строил планы новых экскурсий.

К первому приему в доме Владислава готовились в бурном волнении. Ядвига отступилась — всем командовала Роза. То и дело раздавался плач — плакали служанки в углах, плакали дети. Расходы достигли фантастических сумм. Владик, измотанный наскоками матери и мученическим всетерпением жены, запустил служебные дела. Однако плоды всеобщих страданий оказались блистательными: дом, стол, наряды домашних, выучка слуг — все было выше всяких похвал. Гости бросали одобрительные взгляды, некоторые рассыпались в комплиментах. Роза вначале молчала. На скулах, под самыми глазами, у нее выступили кирпичные пятна. Сидя в своем глубоком кресле, она скручивала и раскручивала Луизину цепочку, подозрительно косясь по сторонам. Когда Ядвига, улыбаясь, разговаривала с гостями, Роза вполголоса бормотала:

— Красуйся теперь, красуйся, черную работу уже сделали за тебя другие.

Подходивших к ней гостей Роза встречала с суровым достоинством, лестные слова принимала как законную дань. Кто-то похвалил барановский фарфор. Роза скривила губы:

— Моя бабушка в ссылке пила из глиняного черепка, и ничего, тоже нравилось…

Вошел польский посол. Его окружили иностранные гости. Роза почувствовала прилив вдохновения. Кивнула одному лакею, другому и так завертела хороводом подносов, бокалов, кружев, цветов, что всеобщее ощущение праздничного великолепия достигло своего апогея. Манютка, в белом кринолине, со светлой косой над гроттгеровским лбом, оттененным черными крыльями бровей, блуждала среди итальянцев, как экзотический сон. Кшиштоф, с пажеской челкой, привлекал внимание дам своим ястребиным сарматским профилем; гости восхищались портретами предков в кунтушах и графикой Скочиласа[40], слушали прелюдии Шопена, гурманы наслаждались борщом, зубровкой и всякого рода пирожками, приготовленными по рецепту легкомысленной Софи. Удачный подбор впечатлений, пикантный оттенок чего-то чужеродного — все это углубляло общее благорасположение. Разноязычие не мешало людям разговаривать доверительно, с теплотой и уважением. Поминутно слышались возгласы: «Польша, Pologne, Polacco, Polisch».

Роза позволила себя упросить и под аккомпанемент Владика заиграла «Мазурку» Аполлинария Контского[41]. В это время она уже мало играла; репертуар, освоенный в приволжские времена самостоятельным трудом, был заброшен, она долго не упражнялась и теперь не осмеливалась атаковать произведения, которые когда-то сама сознательно выбрала. А если уж играла, так только блестящие вещицы эпохи своего варшавского маэстро. «Коронные номера», с которыми на тогдашних вечерах в ратуше выступала «первая ученица местной консерватории по классу скрипки», «личная любимица» маэстро, «номера», от которых у нее самой шумело в голове, как от вина. Маэстро одобрял этот шум.

— Да, да, du sentiment, ma belle Rose[42], — говаривал он, играя голосом и подкручивая остроконечный ус, — всякие двенадцатые, шестнадцатые, трели, апподжиатуры — в этом разбираются знатоки. A le public[43], — та охотно простит любую погрешность, — особенно такой красивой и молодой исполнительнице, — если вещь будет сыграна с огнем! Du coeur, du coeur, avant tout[44]. A когда кончишь — смотри, вот таким жестом оторви смычок от струн и руку опускай не сразу. Да, вот так… И откинь локоны со лба… Теперь улыбка… Отлично! Le public adore са, ma belle Rosalie[45].

Именно оттуда, из варшавской школы, вынесла Роза драгоценное умение обходить и сглаживать технически трудные места. Поэтому под старость она могла возвращаться лишь к тем пьесам, которые проштудировала под руководством маэстро. Du coeur — этого у нее с годами не убывало; и хотя тогда, в Риме, она не тряхнула локонами и не вскинула кверху обнаженную руку, ее игра тронула публику. Ее поздравляли. Восхищались. Наконец посол подошел поцеловать ей руку. С волнением он говорил:

— Не знаю, право, как вас благодарить. Какой звук и сколько истинно польской души! У князя X. (а он не слишком к нам расположен, женат на немке)… так вот, у князя X. выступили слезы на глазах. Право же, вы могли бы оказать большую услугу польской пропаганде!

Лицо у Розы посветлело:

— Ах, так вы, господин посол, тоже находите, что «с душой»? С польской? Для Польши? Может быть, еще и «слава польского имени»? — Она громко рассмеялась. — Маэстро точь-в-точь так же декламировал.

Посол ошеломленно моргал, а Роза продолжала:

— Душа? Вы называете это польской душой? А я вам скажу, что я испортила себе жизнь из-за польского бахвальства! Я могла бы стать большой, большой артисткой, если бы не ваше бахвальство!

Она произнесла эту филиппику по-французски — резким, повышенным голосом. Гости, толпившиеся вокруг с приготовленными комплиментами, попятились, умиление на лицах сменилось недоумением, все беспокойно переглядывались, пытаясь понять, что происходит. Владик, бледный, выступил из толпы.

— Господин посол, — сказал он так, чтобы все слышали, — моя мать до сих пор болезненно переживает недобросовестность своего первого преподавателя музыки, Януария Бондского… Он действительно испортил ей карьеру.

Посол быстро сориентировался в ситуации.

— Да, да, — ответил он с подчеркнутой вежливостью, — я отлично понимаю, сударыня, вашу горечь. Причем артисты особенно чувствительны к превратностям судьбы… Но Паганини, говорят, тоже иногда портил своим ученикам карьеру.

Он еще раз поцеловал Розе руку.

— Во всяком случае, благодарю за прекрасные впечатления. И не только музыкальные. Говорила мне ваша прелестная невестка, что сегодняшний вечер — такой блестящий и, как себе хотите, несомненно польский! — много выиграл благодаря вашим стараниям.

Роза дернулась как ужаленная.

— Что? Моя «прелестная невестка»? О, большое ей спасибо за протекцию. Только нет, сегодняшний вечер не польский, а мой вечер. Да. Исключительно мой! И замысел, и исполнение. А уж там пусть моя «прелестная невестка» устраивает польские вечера, — Кшись с Зузей краковяк станцуют…

И, кивнув, она вышла, оставив собравшихся в совершенном остолбенении.

Римский вечер Розы почти окончательно погубил ее в сердце сына. Этой обиды он не мог ей простить. Впрочем, назавтра она сама назначила день своего отъезда, заметив, что сыта по горло сыновними «отравленными конфетками». Настроение было такое, будто в доме лежал смертельно больной. Дети ходили на цыпочках, взрослые подавленно вздыхали, вздрагивали при мало-мальски громком звуке, не строили планов — ждали.

Роза, прохаживаясь по квартире, напевала; она словно не замечала ужаса, с каким на нее смотрели внуки, по-прежнему капризничала за столом, громила горничную за неловкость и пропадала на дальних прогулках. Теперь ее никто не сопровождал, одна бродила она по городу. Вернувшись, она появлялась в комнате, где как раз находился кто-нибудь из домашних или хотя бы из слуг, и начинала рассказывать. Как ей было приятно, какие еще никому не знакомые редкости осматривала она, как в музеях ей старались услужить швейцары и совершенно чужие женщины, какую картину неизвестного мастера она открыла, — куда лучше многих прославленных полотен, — и как солнце медлило с закатом, чтобы дать ей возможность поспеть на террасу в Вилле Медичи. Все это провозглашалось стоя, как срочное сообщение о каком-то чрезвычайном событии. Слушатели молчали. Тогда, кашлянув, Роза брала какую-нибудь книгу или ноты и удалялась с этой добычей к себе. В своей комнате Роза проводила довольно много времени — никто толком не знал, что она там делает. Дети, приходя звать бабушку к столу, оглядывали хорошо знакомый кабинетик так, как будто это была пещера колдуна, — со страхом и любопытством. Ящики, чемоданы были всегда закрыты, заперты на ключ. Несмотря на это, Роза с неудовольствием следила из-за полуопущенных век за рыщущими взглядами внуков.

вернуться

40

Скочилас Владислав (1883–1934) — польский график, живописец и скульптор.

вернуться

41

Контский Аполлинарий (1826–1879) — польский скрипач, педагог и композитор.

вернуться

42

Больше чувства, моя милая Роза (фр.).

вернуться

43

Публика (фр.).

вернуться

44

Сердце, сердце прежде всего (фр.).

вернуться

45

Публика это обожает, моя милая Роза (фр.).