Изменить стиль страницы

Иногда я до вечера играла с куклами у его родственниц, и если он тоже находился там, то сажал меня к себе на колени, и я чувствовала, как он разговаривал и смеялся.

Я не понимала, почему он смеется, но иногда тоже улыбалась, если замечала его смех. Если же я хотела спать, а он с оживлением что-то говорил и смеялся, я начинала сердиться на него, думая, что он нарочно смеется, чтобы я не уснула. Но все же я иногда засыпала у него на коленях, и, если мать долго не приходила за мной, он на руках относил меня домой.

Я по-детски была очень довольна (или, как я могу выразиться теперь, была крайне польщена) таким исключительно хорошим отношением ко мне со стороны взрослого друга. Я, разумеется, не понимала, почему этот молодой человек относился ко мне так внимательно, но его отношение ко мне я понимала как отношение доброго «большого дяди». Быть может, этот молодой человек был одинок или чем-либо временно огорчен, этого я не знала, да и не могла бы понять это в то время.

Подумала я обо всем этом значительно позднее, когда стала более сознательно разбираться в том, что вокруг меня происходит. В детстве же я просто радовалась тому, что у меня есть просто «добрый дядя». Радовалась я и тому, что у моих подружек, как мне казалось, нет такого «дяди».

Замечу, кстати, что в моем присутствии мой взрослый друг ни с одной моей подружкой не обращался так ласково, как со мной. Я никогда не замечала, чтобы он взял на руки другую девочку или чтобы он пошел гулять, ведя за руку другую девочку. Зная это, я была уверена в том, что и лакомства он другим девочкам не приносил.

Так ли это было в действительности, я не знала, но я так думала и хотела, чтобы это было так и в действительности, ибо я, вспоминая себя маленькой, могу теперь чистосердечно сознаться в том, что я была ужасно ревнива и этот недостаток в детстве, когда я многое совершенно неправильно понимала, причинил мне немало огорчений.

Разумеется, я бы очень обиделась на своего взрослого друга, если бы увидела, что он взял на руки другого ребенка. Я так думаю потому, что я была недовольна, когда обнаруживала у него на коленях кошку, которую он поглаживал. Если же он подходил ко мне на улице в то время, когда я играла с девочками, я узнана его по рукам, по запаху, по костюму он обычно носил пиджак даже в летнюю жару, тогда как другие мужчины (соседи),которых я иногда осматривала, ходили без пиджака. Я бросала играть с девочками, брала его за руку и тянула в сторону, давая понять, что хочу идти с ним гулять. И если он шел гулять только со мной, я бывала очень счастлива и, как я теперь понимаю, гордилась перед девочками тем, что ухожу от них гулять со взрослым человеком.

Однако не всегда встречи со взрослыми людьми радовали меня. Бывали и такие встречи, которые огорчали, были мне неприятны, чем-то непонятным отталкивали от взрослых людей, а иногда надолго пугали грубым отношением ко мне с их стороны.

Эти случаи относятся к тому периоду, когда моя мать (до конца своей жизни не терявшая надежды на то, что меня можно вылечить) возила меня не только к врачам, но и к различным шарлатанам-знахарям, знахаркам и к «ученым попам».

Конечно, в то время я не могла понять, когда мы бывали у настоящих врачей и когда у знахарей. Но побывав у врачей в более поздний период и сравнивая их обращение со мной с тем обращением, которое я воспринимала в детстве, я, наверное, безошибочно могу указать на те случаи, когда меня осматривали врачи, а когда знахари и «исцеляющие» попы.

Помню, что, когда врачи осматривали у меня глаза и уши, они садились против меня, брали в руки какие-то вещицы, поворачивали мое лицо то вправо, то влево, подносили к лицу горящую лампу, свет которой я не видела, а ощущала кожей лица (так делали, когда смотрели глаза), постукивали чем-то, когда смотрели уши. Некоторые врачи бывали очень ласковы: они осторожно прикасались ко мне, гладили по голове, сами сажали меня на стул и долго осматривали. Другие врачи бывали резки в движениях, торопливо осматривали меня и отходили, не проявив, как я могу сейчас сказать, ни участия, ни внимания.

Поведение тех и других врачей я в то время понимала приблизительно так: те врачи, которые бывали ласковы и внимательны, хотели сделать так, чтобы я снова видела и слышала, чтобы я всюду ходила, все могла делать без помощи окружающих. Те врачи, которые были сухи и невнимательны, казались мне плохими людьми, не полюбившими меня и не хотевшими сделать так, чтобы я снова стала такой, какой была до болезни.

Что эти люди, т.е. врачи, имели какое-то отношение к зрению и слуху, мне было как будто понятно, потому что они осматривали глаза и уши, но не руки, не ноги, не все мое тело.

Когда же мать возила меня к знахарям или попам, тут дело обстояло иначе, ибо поведение этих «врачей» было совсем иным. Они не усаживали меня на стул против себя, не брали в руки те вещи, какие брали настоящие врачи. Они или совсем не усаживали меня, или же я сидела рядом с матерью на длинной скамейке, а иногда мы просто стояли. Они не осматривали у меня ни глаза, ни уши, а между тем мать вынимала из корзинки или узелка яйца, сало, хлеб и отдавала этим людям. Я не понимала, зачем она все это отдает, и думала, что она подает милостыню кому-то.

О том, что подавали милостыню, я без слов знала, потому что мать часто давала мне в руки кусок хлеба или что-нибудь другое из еды и протягивала мою руку вперед, и в таких случаях кто-то брал из моих рук то, что я протягивала.

И должно быть, по указаниям и по «рецептам» этих совсем недобрых, по моим понятиям, людей, к которым мать водила меня, она дома мучила меня неприятными и непонятными мне процедурами.

Я помню, что если мы возвращались домой от врача, то обычно бывало так, что мать закапывала мне в глаза и уши или давала пить какое-то лекарство. Но после. посещения знахарей начинала лечить меня иным способом: иногда меня сажали в бочку с горячей водой и сверху закрывали чем-нибудь теплым одеялом или пальто. В бочке я задыхалась от пара, горячая вода жгла тело. Я пыталась выскочить из бочки или хотя бы сбросить то что закрывало бочку. Но меня не выпускали из бочки до тех пор, пока не остывала вода. Потом прямо на голое тело мне надевали мокрое холодное платье, вывалянное в крупной соли, и в таком виде на всю ночь укладывали в постель.

«Лечили» меня и другими «исцеляющими средствами»: смачивали в чем-то тряпку если не ошибаюсь, в огуречном или капустном (рассоле), которой завязывали мне глаза и уши, после чего я и мать становились на колени в угол комнаты (быть может, в углу висели иконы) на крупную соль или горох, которые больно давили мне голые коленки. Далее мать начинала махать прикладывать к себе правую руку, показывая, что и мне надо делать то же самое. И в такой позе мы стояли до тех пор, пока не выбивались из сил.

Я не всегда, впрочем, выстаивала до конца на коленях на соли горохе. Иногда я валилась набок или совсем садилась на пол, вытягивая ноги, и своим поведением давала матери понять, что мне плохо и что я больше не буду делать то, что мне неприятно, и что мне причиняет боль.

После всех этих «лечебных процедур» меня еще поили настояли отварами каких-то трав и снадобий, от которых меня мутило, и я даже заболевала.

Всё это непонятное и страшное не приносило мне никакой пользы и кончилось тем, что я стала очень бояться каждого человека, который прикасался к моим глазам или ушам без всякого злого умысла (иногда это делали не врачи и не «исцеляющие» знахари, а просто сочувствующие, участливые люди). Я стала боятся воды, особенно горячей, мокрых тряпок, крупной соли, икон, висевших в нашей хате, махания правой руки священника, к которому меня иногда подводили и который брызгал на меня водой (кропил «святой водой»).

Иногда мать водила меня в какой-то дом, где я должна была тоже подолгу стоять на коленях, но только не на соли и не на горохе, а просто на голом холодном полу. Вокруг меня люди тоже стояли на коленях, но не садились на пол, как это делала я, когда крайне уставала. В доме пахло не только запахом человеческих тел, но и еще чем-то удушливым, очень не нравившимся мне. Такого запаха в других домах я не ощущала.