Не могу утверждать, насколько правильно или неправильно я понимала все то, что происходило вокруг меня. Тем не менее в Моем уме зарождалось без слов, без названия (разумеется, до известного периода) уважение к большим людям, формировалось понимание превосходства этих больших людей над детьми, которые во многих случаях не могли выполнять того, что выполняли взрослые. Будучи живой и даже предприимчивой девочкой, несмотря на то что все мои действия были значительно ограничены моими физическими недостатками, я пыталась подражать в чем-либо матери, но у меня все это не получалось так хорошо, как у нее.
Например, мать размахивала веником, прикасалась им к полу, и из комнаты исчезал мусор. Когда же я делала веником нечто похожее на то, что делала мать, то в комнате воздух становился каким-то странным (поднималась пыль), и я начинала чихать и кашлять, а пол по-прежнему был засорен соломинками или чем-нибудь другим. В отсутствие матери я иногда пыталась налить себе молока из кувшина в чашку, но все это кончалось тем, что я проливала молоко мимо чашки, а потом, не удержав тяжелый кувшин, роняла его, опрокидывая при этом и чашку. Многое другое, что делала мать, никак не получалось у меня.
Я даже умываться не умела так просто и легко, как это делала мать: она меньше брызгала водой и возможно, что ей не попадало мыло в глаза. Я же много проливала воды на пол, и мыло обязательно попадало мне в глаза.
Такие и им подобные повседневные события без слов убеждали меня в том, что я еще маленькая, следовательно, не в состоянии сделать то, что делают взрослые.
Но именно потому, что взрослые делали многое из того, чего не могла сделать я, маленькая, мне очень хотелось быть такой, как взрослые, чтобы уметь делать то, что делают они. Я только не знала, что следует сделать для того, чтобы быть похожей на взрослых. Я по-прежнему пыталась делать кое-что, следя за руками матери и подражая ей: например, когда мать делала вареники, пирожки или печенье, я тоже мяла в пальцах тесто, но ни вареник, ни пирожок у меня не получался таким аккуратным и настоящим, как у матери.
Самым легким делом, по тогдашним моим понятиям, было мытье посуды. Ведь это так просто: опустить чашку или блюдце в мисочку, поплескать водой — и можно вытирать. Но. на деле оказывалось, что и это отнюдь не так просто и легко, когда берешься за что-либо своими неумелыми руками. Особенно трудно было вытирать полотенцем вымытую посуду. Я никак не могла насухо вытереть то, что мыла: я или роняла посуду, или она оставалась мокрой.
Делала я и другие попытки стать большой: я пробовала много ходить вслед за матерью, если она шла куда-нибудь далеко. Мне казалось, что если я смогу пройти большую дорогу, то хотя в этом буду походить на мать. Но оказывалось, что я во всех отношениях была действительно еще маленькой, ибо ходить далеко, не отдыхая, я не могла. Я уставала и, если мать не могла взять меня на руки, садилась прямо на землю, отказываясь идти дальше.
Но некоторые до сих пор памятные мне случаи значительно порадовали меня, пробудив в моем сознании смутное понимание того, что дети когда-нибудь будут такими же взрослыми, как все прочие люди. Я обратила внимание на то обстоятельство, что мои родители и родители моих подружек обычно приносили нам (делали подарки) лакомства, фрукты, игрушки, а взрослые дарили друг другу платки, материю или какие-либо другие вещи. Мой отец тоже привозил для матери материю или что-нибудь из одежды. Это тоже почему-то удивляло и обижало меня, наталкивая мысль на какие-то неясные попытки понять разницу между матерью и собой. Однако мне понятно было только одно: мать большая, а я маленькая.
Но вот как будто что-то изменилось. Хотя я по-прежнему была маленькой, по-прежнему все делала неумело, неловко, а между тем отец стал привозить и присылать мне такие подарки, какие раньше дарил только матери. Один раз он привез мне два шелковых шарфа. Когда мать повязывала мне голову шарфом, концы которого развевались во все стороны, я выходила на улицу, необычайно довольная тем, что ношу такие вещи, которые носят только взрослые женщины. С этого момента я очень полюбила носить шарфы, ибо воображала, что я уже начинаю походить на взрослых женщин, которые ходят далеко, многое умеют делать, сидят рядом со взрослыми мужчинами, о чем-то разговаривают и смеются.
Не помню, сколько прошло времени после того, как отец подарил мне шарфы, но помню, что он прислал мне два куска материи, из которой мать сшила два хорошеньких платья с разными оборочками, сборками, складочками. Этот новый подарок отца как будто подтверждал и подкреплял мои смутные предположения: не становлюсь ли я чем-то похожей на мать?
Эти и подобные им подарки отца постепенно меняли мое отношение к нему, ибо я чувствовала, что он заботится о нас, т.е. обо мне, о матери и о дедушке. Когда я замечала, что с появлением в доме отца появлялись обновки сначала у матери и у дедушки, а потом и у меня, мне, естественно, было приятно, что мой отец начинает относиться ко мне как к большой. Дедушка относился ко мне не хуже, чем мать и отец. Дедушки я совсем не боялась, ибо он до конца своей жизни годился с нами и был очень добрым ко мне. Для меня между матерью и дедушкой разница заключалась лишь в том, что мать — женщина, а дедушка — мужчина, что мать была одета как все женщины, а дедушка как все мужчины. Я считала, что дедушка только мой дедушка, потому, что он относился ко мне лучше, чем к другим внукам, детям моего дяди.
То, что дедушка относился ко мне лучше, чем к другим внукам, я могла определить по тому, что с ними он никогда не сидел на скамейке возле палисадника, не ходил с ними на реку, не катал их в лодке, когда ездил удить рыбу, не давал им так много пряников и халвы, как мне. Все это и многое другое дедушка делал, по моим наблюдениям, только для меня, поэтому я, неизменно чувствуя доброе отношение дедушки, всегда шла к нему после того, как мне доставалось от матери за какие-либо шалости и проступки. И дедушка утешал меня чем мог: гладил по голове и заплетал косички, если мне попадало за то, что у меня бывали растрепанные волосы и потеряны ленты. Он водил меня куда-то (вероятно, в лавку) и там давал мне в передничек пряники, еще что-то вкусное (мармелад) и новые ленты.
Но случилось так, что дедушка непонятно зачем лег в постель и, как мне казалось, лежал много дней (я до сих пор не знаю, сколько времени дедушка был больным). А потом произошло еще более странное событие: в комнату пришло много людей и дедушку зачем-то положили на высокий (для меня) стол в холодной комнате. Да и сам дедушка был неподвижный и холодный, когда мать, плача, поднесла меня к столу и показала, чтобы я приложилась губами к холодным рукам дедушки.
Сколько времени дедушка лежал на столе, я не помню, вернее, не знаю. Помню только, что дедушки совсем не стало у нас, и я очень долго скучала и не понимала, куда же исчез дедушка, которого я так любила, и с которым мне было так хорошо.
Не знаю, сколько прошло времени после того, как умер дедушка (о его смерти я, конечно, узнала позднее), но помню, что я очень скучала без него, особенно летом, когда мать не только с раннего утра и до позднего вечера, но даже и на ночь уходила на работу, а я оставалась дома одна. Проводить время с детьми соседей мне было трудно, ибо они не всегда понимали меня, а я в свою очередь иногда неправильно понимала их. Я нуждалась в хорошем отношении взрослого внимательного и чуткого человека. И такой человек нашелся.
Это был, как я узнала впоследствии, молодой человек, родственник тех двух женщин (старой и молодой), которые часто брали меня к себе. Этот молодой человек, как я понимала тогда, относился ко мне очень хорошо: он довольно часто заходил к своим родственницам и, если я бывала там, неизменно давал мне в руки или плитку шоколада, или завернутый в бумагу мармелад. Если же я бывала дома и сидела одна в палисаднике, он подходил ко мне и обычно клал руку мне на голову. По этому жесту, я привыкла узнавать его и без всяких опасений шла с ним гулять, даже позволяла ему брать меня на руки.