— Или никогда, — сурово оборвала старуха. — А вот и луна, — сообщила она, прищурившись в черноту неба, пронзенную ослепительно сияющим диском.
Разговор утомил ее, и старуха почувствовала, что устала — хотя она еще ничего и не начала делать.
— Стой на месте, — прикрикнула она на Марго, видя, что та собралась было отступить от храбро подобравшегося к ногам волчонка. — Стой на месте и смотри в луну. Я говорила тебе, что луна — это зеркало.
— Ты говорила… — сердито и испуганно сказала Марго, послушно задирая голову к небу. И с трудом сдерживаясь, чтобы не попятиться — пока волчонок обнюхивал ее голые ноги, щекоча кожу горячим дыханием и по-прежнему свирепо ворча. — Ты говорила, что диких зверей бесполезно пытаться выдрессировать.
— Что за глупая человеческая привычка — вечно пытаться кого-то выдрессировать? — раздраженно буркнула старуха. — Почему люди всегда пытаются искалечить то, что попадает в их руки? Почему бы просто не позволить всем оставаться такими, какие они есть? Тебе бы понравилось, Марго, если бы кто-то захотел тебя выдрессировать?
— Вот еще, — фыркнула Марго.
— Слушай меня, — сказала старуха. — Я объясню тебе разницу между дрессировкой и любовью. Случается, некоторые путают одно с другим или пытаются оправдать одно другим — а это еще хуже. Дрессировка — это когда ты пытаешься заставить кого-то быть похожим на тебя, а любовь — это когда ты сам хотя бы ненадолго пытаешься стать похожим на того, кого любишь — для того, чтобы лучше понять его. Дышать, как он, видеть, как он, чувствовать, как он. Жить, как он. Волк, который любит человека, становится немного человеком, а человек — немного волком. А для того, чтобы уметь становиться кем-то другим, надо для начала понять самого себя… И это, возможно, сложнее всего — разглядеть, понять и принять свое собственное отражение.
Для этого и существуют зеркала. Только надо уметь в них смотреть. А теперь смотри, девочка, смотри как следует. Нет, не так, — нетерпеливый старухин голос рявкнул прямо в ухо Марго, а костлявый палец подтолкнул ее подбородок.
— Не на луну — а в луну, девочка. Понимаешь, в чем разница, а? Смотри до тех пор, пока не увидишь там своего отражения. Настоящего отражения. Девочку или волка… или что-то еще. Смотри.
…Она смотрела, и горьковатая улыбка навсегда примерзла к ее бледному лицу. Она смотрела и рассеянно гладила прозрачными пальцами обращенные к ней лица, оставляя на них сияющие отпечатки. Она смотрела так давно, что если бы она была живой, то уже должна была окаменеть насмерть от слез, горя, безумия в обращаемых к ней бессонных глазах. Если бы она была мертвой, она должна была бы ожить — от всего этого. Возможно, это и происходило с ней время от времени.
Как бы то ни было, их лица так давно отражались в ее лице, а их глаза так давно пытались найти в ее взгляде… Что? Надежду, утешение, ответ? Так давно, что со временем она, кажется, научилась понимать их… Немного. Возможно, иногда она даже становилась похожей на них. Или они — те, кто смотрел на нее, иногда видели ее такой — похожей на лицо…
…Похожей на лицо — бледной мраморной богини, слабо светящееся в сумерках неосвещенной лестницы. «Когда-нибудь я вырасту и буду как ты», — шепотом обещала Марго богине, осторожно трогая тонкие пальчики ее стройных и сильных белых ног и набираясь мужества под снисходительной улыбкой каменных, насмешливо изогнутых губ. Богиня шла вперед, выпрямив спину и гордо откинув голову, и складки короткой туники, окаменевшей при сильном порыве невидимого ветра, обнимали ее сильные бедра. И на ее лице никогда не могло быть сомнения, усталости или страха. «Когда-нибудь я вырасту и буду как ты»…
…Похожей на лицо — женщины с разметавшимися и неразличимыми в черноте неба темными волосами, с еле заметной скорбной улыбкой на тонких синеватых губах. Лицо женщины с выломанными запястьями, намертво прикрученными к столбу — перед разложенным костром.
Их жгли на кострах — старух с морщинистыми лицами и седыми волосами, молодых красивых женщин с дерзкими ясными глазами, юных девушек, еще не узнавших ласки мужских губ, маленьких девочек, только-только научившихся как следует говорить. И многие из них так и не поняли до конца, что с ними делают. И почему.
Иногда потому, что у них находили какие-нибудь книги. Иногда потому, что они знали травы и умели лечить, и помогали своим соседям, которые потом доносили на них — из зависти, со злобы или просто со скуки. Иногда потому, что девушки были достаточно красивы, чтобы разжечь похоть инквизиторов. За слово, за взгляд, за улыбку, за цвет волос. Просто потому что они были НЕ ТАКИЕ, как все остальные. Немного красивее, немного умнее — немного лучше.
Старуха рассказывала Марго об этом много раз. Впервые тогда, когда Марго вспомнила свою маму. «Так было всегда, девочка. И будет еще долго. И я думаю, ты должна это знать». И она рассказала, и ее морщинистые руки, вцепившиеся друг в друга, дрожали, а голос срывался. Она рассказывала — так, будто сама переживала это все не раз.
Их жгли на кострах. Им помогали взойти на тщательно сложенные костры — многие уже почти не могли ходить, до полусмерти измученные пытками. Выламывали тонкие запястья, накрепко привязывая к столбам искалеченные тела. А потом стояли вокруг и смотрели. Как женщину, вознесенную костром над толпой, заживо съедал огонь. Обугливал кожу и мясо — до костей, превращал волосы в живую пылающую корону, и крики и дыхание захлебывались в густом дыму. Иногда смерть была милосердна и приходила раньше — много раньше того, как женское тело превращалось в обугленный скелет с раскаленными поджаривающимися внутренностями. Иногда — нет.
— …Иногда — нет. Перед этим их пытали — долго и жестоко — и так, чтобы они не умирали как можно дольше. Было придумано много всяких штук, Марго, — с изобретательностью, достойной лучшего применения. Испанский сапог — такой деревянный сапожок с металлическими пластинками и пружинками. Искусная конструкция, дробящая кости, суставы и мышцы — в кровавую кашу, Марго. Деликатес для их святейшеств. Вопящие от боли куски мяса с переломанными костями — вот что они готовили из живых людей, Марго. Дыбы и колеса, колья и колодки, устройства для разрывания внутренностей и дробления пальцев… Саркофаги с острыми шипами внутри — они вонзались в тело так, чтобы не повредить сердце и другие важные органы. Человек внутри истекал кровью, корчась от боли — еще долго-долго, прежде чем умереть.
— Костер был не самым худшим из всего этого, девочка, — старухина ладонь опускалась на судорожно сжатые кулачки Марго, и Марго замечала, как дрожат узловатые старухины пальцы и как неподвижны ее оледеневшие от боли глаза. Как будто старуха по-настоящему чувствовала это — прямо сейчас — вонь опускающегося на лицо саркофага, дерево которого пропиталось кровью и страхом умерших в нем, и холодные острия металлических шипов, вонзающихся между ребер, рядом с сердцем.
Марго хотелось кричать, потому что она сама вдруг начинала чувствовать и запах крови, въевшейся в дерево, и эту боль, разрывающую ее тело в бесформенные клочья. Девочка проглатывала этот крик с усилием, как острый проржавевший шип, так и не произнося ни звука под неподвижным взглядом старухи.
— Зачем, — голос старухи был тускл и безжизнен, а глаза слепы. Марго казалось, что старуха не видит ее и говорит сама с собой, то ли уговаривая себя, то ли оправдываясь: — зачем я рассказываю тебе это, девочка? Может, чтобы ты знала: костер — не самое страшное, что бывает в жизни. Может, чтобы ты была благодарна судьбе хотя бы за то, что родилась не пару сотен лет назад, а теперь. В общем-то… в общем-то, знаешь ли, девочка, каждый человек горит на своем собственном костре — страха, любви, тщеславия, несбыточных надежд… его враги, и его друзья, и он сам — время от времени подбрасывают дров в этот костер. Ярче или тусклее, иногда еле тлеет, иногда полыхает пожаром.
И съедает целые города, страны и времена — этот костер называется жизнью, девочка. А когда он догорает — это называется смертью. И никому, Марго, никому не дано узнать раньше времени, каково это — быть летящим по ветру серебряным пеплом — узнать, не догорев до конца. Я говорю тебе это, чтобы ты не боялась костров, Марго…