Изменить стиль страницы

Не столь уж велики были, значит, его претензии — так, минутное раздражение. Но тогда следовало прикусить язык, не ввязываться, не замечать лишнего. Много дано человеку — сверхдостаточно, выше всякой меры, ибо видимый мир сам по себе велик и пахуч, и щедр, и прекрасен, и в огромной степени неизведан. И не такая уж это малость — научиться бегать быстрее зайца, выуживать рыбу, превосходящую размерами тебя самого, отыскивать в полной тьме по звездам дорогу домой, не хуже летучей мыши, и, дурача себе подобных, приобретать сказочные богатства. Этого с лихвой хватило бы потомкам изначального племени, посеянного камнями по камням Девкалионом и Пиррой. Но, может быть, нет и разницы между ними и тем, кто ведет свое происхождение непосредственно от уцелевших в потопе праведников. И зря он тщился не только прорасти корнями в неуступчивую почву, но и вознестись главой к небесам.

Сизиф не узнавал самого себя. Он был ничтожнее любого каменного семени, а ненавистные небеса поднялись еще выше.

Он знал, что нужно делать, чтобы закрепить победу, но перестал понимать, в чем она заключается. Это будет уже не только его победа — именно так оборачивался смысл Дельфийского оракула — заперев смерть в своем доме, он освобождал от нее всех. Так далеко заходить он не собирался. Ведь ни великой богине не удалось наделить бессмертием невинное дитя, ни дерзостной Медее. И не усвоили ли они с Меропой той ночью, что бессмертия не земле не бывает, что нужна тайна, открытая матерью-богиней в уединении, чтобы перестать называть смерть гибелью. В его уловке тайны не было. Он, пожалуй, уподобился Гермесу, стал его земным отражением, столь же пренебрежительно поступив с высшей силой, сколь безразлично обращался Гермий с людскими множествами и их бесценными судьбами. Недаром тот так обрадовался находчивости Сизифа. Но смеялся-то он, пожалуй, и над ним.

Что делать? Подождать, пока Танат проснется… Просить прощения… Притвориться, что у него и в мыслях не было соперничать с богом в питейной стойкости… Смириться наконец с тем, что житейские нити оборваны несколько часов назад и ни поцеловать жену, ни обнять детей не придется… Подчиниться и предстать перед Аидом мелким плутом… Да пусть бы даже и так, но он не готов, не в силах заставить себя расстаться с жизнью вот прямо сейчас. Не может, хоть убейте!

Унизительная, звериная тоска подбиралась к нему со всех сторон, как удушливые испарения из расщелин Дельфийского святилища. Нисколько не умаляя успеха, который ему принесли находчивость и терпение, Сизиф понимал, что случилось непоправимое, что, даже если ему удастся уцелеть, на всю оставшуюся жизнь ляжет такая густая тень позорной слабости, что сухим песком заскрипит на зубах хлеб и прольется вода, прежде чем он донесет до рта чашу. И все же этого было мало, чтобы разбудить Таната. Он не знал, есть ли еще способ вернуть себе достоинство и силу, но искать их теперь приходилось уже не на земле и еще не в преисподней, а в тесном пространстве дверной петли, во владениях Гермия. Ни на что другое он был сейчас не способен.

В эту минуту и простился с жизнью Сизиф, сын Эола, внук Девкалиона и Пирры, правнук Эллина, дальний потомок Прометея. Скользнув взглядом по своему пути, длившемуся ни много ни мало — полвека, на вдохе и новом коротком выдохе он сказал себе: «Жизнь прожита». Это были уже не те легковесные, с замиранием сердца вскочившие в мозг слова, которые незадолго то того пробудили строптивый дух далекого предка. В нем занялся бесшумный, ровного синего накала пламень и разом выжег все оставшиеся надежды остаться в ладу с миром, созданным его богами, и с собой в этом мире.

Черноволосый атлет, безвольно громоздившийся перед ним в неуклюжей позе, значил сейчас не больше, чем пролитое вино. Сизиф поднялся и пошел к дверям во внутренние покои, даже не замечая, что его шатает из стороны в сторону.

— Главк! Орнитион! — крикнул он, зовя старших сыновей.

Они явились заспанные и недоумевающие.

— Разбуди Трифона, — сказал отец Орнитиону. — Скажи, что мне нужны конские путы. Не пеньковые — тяжелые с цепью. Сам принесешь. Его отправь спать.

— Кто эти люди, отец? — спрашивал тем временем Главк. — И почему ты едва держишься на ногах?

Они никогда не видели его таким. Сизиф в жизни не позволял себе выпить лишнего.

— Потом, — отвечал он. — Вот этого надо запереть в подвале. Он арголидский вор. Мы отдадим его соседям, как только за ним пришлют. Поможешь мне снести его вниз.

Спустилась Меропа. Стоя в дверях, она с ужасом наблюдала, как мужчины замкнули широкие медные кольца на руках и ногах одного из гостей, так и не проявившего признаков жизни, и, не особенно заботясь о его сохранности, поволокли из залы.

Она все еще не могла решить, звать ли слуг или приниматься за уборку самой, а они уже вернулись и подняли второго. Он был намного легче, мальчики могли справиться сами, и отец предоставил им двоим нести тело, но сам, все так же нетвердо шагая и оступаясь, проводил их за ворота, где бога уложили на землю под черным, усыпанным звездами пелопонесским небом.

Отослав детей, Сизиф ждал расспросов жены, привалившись к колонне вдали от пиршественного стола и борясь с дурнотой.

— Я думаю, тебе сейчас не с руки рассказывать, — говорила Меропа, осторожно приближаясь к мужу.

— Не смогу. — Он не шевельнулся навстречу ей и не оторвал взгляда, которым уставился на залитый вином, забросанный едой стол. — Но, уж конечно, ты знаешь, кого нам бог послал.

— Я принесу воды и чистую рубаху.

Пока ее не было, царь положил в жаровню дров, раздул угли. Мокрый хитон, прилипший к телу, быстро остывал, и возиться у огня было приятно, его знобило.

Огонь лизал красноватые бока чана с водой, а Сизиф сидел на придвинутой лежанке, протянув к жаровне руки, и жена вытирала ему виски и шею смоченным в винном уксусе платком.

Потом на заднем дворе она поливала ему из ковша, а он, опоясанный лишь полотенцем, смывал пот и дрожь, отстраняя от себя мягкую ночь с ее запахами морской воды и кипарисов.

— Я буду спать здесь.

— Хорошо.

— Завтра я не хочу никого видеть.

— Хорошо.

— Через день мы позовем старейшин, и ты устроишь щедрое угощение.

— Так и сделаем.

— Прощай, Меропа.

— Спокойной ночи, свет очей моих, — прошептала плеяда.

* * *

Это был конец. Больше Артур ничего не знал.

Ему известны были дальнейшие события мифа, и он мог бы, наверно, изложить их в меру увлекательно, но Сизиф, каким он его, как ему казалось, понимал, превратился в новое, чужое лицо, всякая связь с которым была потеряна. Он подумал, не поискать ли другое развитие последних событий, которое позволило бы обойти мертвую точку, но это выглядело еще более постыдным, чем простое завершение истории по следам мифа, без всякого права описывать жизнь — или смерть, — о которой он понятия не имел.

Но он вообще не знал, как теперь быть. Нельзя было вернуться даже к прежнему своему житью, которое, при всей его никчемности, казалось все же предпочтительнее того, что он испытывал сейчас, когда не осталось никаких сомнений в том, что сочиняемый им мир существует. Не было, правда, никакого способа узнать, таков ли он. Скорее всего, нет. И неизвестно — каков, и совершенно ясно, что он никогда не узнает, что же там на самом деле творится. Но он был во много раз более реальным, чем то, что удалось Артуру узнать за всю свою жизнь. По сравнению с его полнотой земное существование выглядело как более или менее привлекательная, но ничтожная случайность. Не имело значения, что эти события были почти непредставимой давностью, потому что и эта давность, и еще более далекий период дикого и влажного безлюдья, и то, чего еще не случилось на земле, — все это одновременно и единосущно обреталось в том недоступном, остро желанном бытии, где только и стоило жить.

В растерянности Артур попытался вызвать в воображении своего многоликого гостя, но перед внутренним взором вставал лишь какой-то абстрактный современник, похожий на Наташиного приятеля. Все, что он мог из себя выжать, — это вялые слова утешения: «Да, брат… Ничего, надо потерпеть. Отдохни, отвлекись. Потом попробуешь еще какую-нибудь историю раскрутить. Не обязательно, чтобы с первого раза выходило. Времени мало? Откуда ты знаешь, сколько у тебя времени? И сколько тебе в следующий раз понадобится — может быть, день, час…»