Грек напомнил о том, что ничтожное изменение первооснов может быть чревато новыми путями развития культур, новыми войнами и жертвами, даже не спрашивая, способен ли Артур совершить такое усилие, сравнимое разве что с попыткой статуи сдвинуть брови. Но он, по всей видимости, не знал, что необходимая для этого поглощенность задачей, даже сравнимая с пресловутым горчичным зерном, приводит ныне лишь к короткому шороху песчинок, скользнувших по крыльям мраморного носа.
Мысль о тщетности любых усилий была знакомой, хотя в этот раз давила тяжелее, чем обычно. Гость заставил еще раз спросить себя, зачем он облекает свою глубоко житейскую нужду в эпическую форму, давно служащую людям совершенно для иных целей. И неохота отвечать была ответом катастрофическим. Для смутной задачи, которую Артур пытался разрешить, ни новая версия мифа, ни увлекательное повествование были не нужны.
Он вернулся к книгам, чтобы поискать, не упустил ли чего, и вновь задержался на элевсинских таинствах; на тех секретных священнодействиях, совершавшихся в предместье Афин в честь Деметры, Коры и Диониса, без которых непосвященному никак нельзя было спускаться в Аид, если он собирался вернуться к живым; на тех жутких, неприличных, лишающих рассудка, но и просветляющих его в чем-то таинствах, за разглашение которых грозила смертная казнь. Общеизвестный смысл мистерии состоял в страстях богини плодородия и земледелия Деметры, чью дочь, деву Кору, похитил властелин подземного царства Аид, сделав под новым именем Персефоны своею женой и совластительницей. Конечное, завоеванное страданием и бунтом богини-матери торжество выразилось только в том, что треть года Персефоне разрешалось проводить с нею на земле. Но где-то в средоточии отчаяния, на полпути к царству мертвых образы матери и девы начинали совмещаться с другой жертвой — растерзанным и возрожденным богом производящих сил Дионисом, сыном Зевса и Деметры, как и сама Кора. Безумие и неистовство, связанное с его культом, одно только и могло, кажется, открыть человеку дверь к этим тайнам, дать ему возможность в литургическом прозрении переступать порог между двумя мирами.
Разгадать со стороны скрытое, сложное значение элевсинских таинств было, конечно, невозможно, но Артур острее, чем прежде, почувствовал одно мгновение в долгой мистерии: мрак и тишину сентябрьской ночи, под небом которой остаются покинувшие храм после первой трагической части таинств — большинство, лишенное ужаса и счастья причащения; безмолвная толпа, ждущая в напряжении хоть малого знака о свершившемся чуде, не слышащая ни стрекота кузнечиков, ни кваканья лягушек на пруду, ни редкого жалобного крика ночной птицы.
Сизиф, успешно совершивший однажды путешествие в подземный мир, должен был хоть что-то знать об Элевсине, и казнь людская ему больше не грозила. Однако нигде не было упоминаний о том, что он был причащен. Теперь появилась как будто надежда расспросить самого грека, но тот не приходил. И тогда Артур еще раз воспользовался своими навыками, только для того, чтобы грека заманить.
3
В отсутствие жены Сизиф потушил светильники, кроме одного, и при его слабом пламени обозначились окна, за которыми стояла звездная коринфская ночь. Он следил за силуэтом Меропы, возвращавшейся по наружной галерее, минуя оконные проемы. Роды трех сыновей ничуть не сказались на ее тонком стане. Сизиф подумал было, уж не из-за божественного ли происхождения жены совершается такое чудо, но тут же прогнал эту суетную мысль. Они никогда не говорили о прошлом Меропы. Она была настолько земной, насколько может быть земной прекрасная женщина. Что же до чудес, то их случается полным-полно. Он сам мог иногда совершить нечто, вполне подобное чуду. Но сегодня никак было не обойтись без некоторых воспоминаний, уходивших за пределы их совместной жизни. Меропа уже была здесь.
— Прежде чем я скажу, что собирался, хочу попросить тебя: не припомнишь ли, чему учили вас, сестер, когда вы еще вокруг матери играли? Что вам говорили об Аиде?
— Не провинилась ли я перед тобой, что ты отсылаешь меня туда, где мне нет места? — тихо и твердо спросила Меропа.
— Мы далеко зашли, женщина. Жить и думать по-старому нам больше не придется. Того, что я собираюсь тебе открыть, не следует открывать никому. Я и тебе не стал бы причинять это зло, если бы не знал, что ты, как и я, подобно рыбе, выброшенной на берег, начинаешь ловить ртом воздух, думая о предстоящем расставании. Не из любопытства я прошу тебя вспомнить, что рассказывала мать о родне, о твоей тетке Деметре например, или о кузине Коре.
Плеяда вздрогнула от первого имени, второе заставило ее встать, но она тут же опустилась обратно, будто не удержали ноги. Надо было броситься к жене, сжать маленькое тело и успокоить ее, но время простой нежности прошло. Уставясь в пространство перед собой, Меропа бормотала, едва успевая выговаривать слова: «Я и есть Деметра… — Глаза сухие, горячие… — Где Кора? Где дочь моя?.. Земная ты царица или небесная, ничего не поделаешь… Путь один…»
Кусая губу, Сизиф ждал. От неожиданного беспамятства, в которое скользнула плеяда, было не по себе. Всякое произвольное неистовство, бесстыжие неряхи, охотно распускавшиеся при народе до неприличия и за то почитаемые, вызывали у него недоверие. Он потому и вина пил меньше других. И оказался прав, можно было достичь той же цели другим исступлением, не лишаясь человеческого облика, сколь ни были бы нестерпимыми для трезвого сознания опаляющие мозг истины. Но не всем дарована такая удача. Может быть, кажущееся безумие плеяды как раз и сделает возможным то, что он задумал, хоть и дрожит у него все внутри от этого зрелища.
— …Не понимаю, не вижу блага ни в чем, прости, Всемогущий…
— Путь? — осторожно проговорил Сизиф. — Ты сказала «один путь». Мы знаем, куда он ведет, кто дал нам глаза, чтобы различать дорогу, ноги, чтобы идти, и как дорожим мы каждым шагом. А чего ждут от нас взамен, кроме послушания? Или мы — как и прочие твари, только без густой шерсти, перьев и чешуи?
Меропа умолкла. Не спеша насильно выводить ее из этого необходимого забытья, он тоже молчал. Когда она заговорит, надеялся он, мы сумеем понять друг друга так, как прежде нам не случалось. Исподтишка наблюдая за неподвижной фигурой жены, Сизиф вспоминал.
Это было в Фессалии, на поле отца, которое он впервые засеял сам. Каждые семь дней он выходил сюда и с ревнивой гордостью наблюдал за ровными, уже колосящимися всходами.
Резкий порыв ветра, взявшийся ниоткуда при ясном небе и жарком солнце, разделивший поле широкой полосой припавших к земле колосьев, нес с собой опасность. Но первое движение юноши было вызвано заботой не о себе, а о деле своих рук, он шагнул навстречу, как бы пытаясь преградить стихии дорогу. Следующий выдох ветра был жарким, и в горячем воздухе заволновались очертания гор, которые спустя мгновение заслонила фигура гиганта, сгустившаяся из ветра и жара. Великан тяжело дышал, согнувшись и опершись обеими руками на лук, как будто его остановили в погоне. Спасаться было поздно, но Сизиф и не думал об этом, удерживаемый жгучим любопытством. Похождения богов и героев, известные с детства, восхищали и озадачивали его. Он знал, что и сам принадлежит к пятому колену высокого рода, с прадеда его, Девкалиона, вообще началось новое человечество, после того, как прежнее погибло под водой. А Девкалион был сыном самого Прометея, от которого оставалось всего два шага вверх до Сотворения мира, до изначальных божеств Урана и Геи. И тем не менее к нему все это, казалось, не имеет отношения. Сколько он ни прислушивался к себе — не находил каких-то особых сил или способностей, сколько ни оглядывался вокруг — не замечал, чтобы люди видели в нем героя, уж не говоря о божестве. Никаким особым могуществом не отличался и его отец, царь эолийцев, а деда он уже не помнил. Фантастическое предположение, что, может быть, суждено и ему когда-нибудь вступить в тот круг, что коснутся и его непостижимые игры властителей вселенной, было для него причудой ума, не затрагивавшей чувств. Вот уже двадцать лет он жил на свете, который никаких чудес не обещал.