Яна, кстати говоря, не большой любитель мытья полов. Это я понял, когда Верочка стала нам совместные дежурства организовывать, чтобы, такскатъ, создать известную степень напряженности поля путем сближения противоположных по знаку зарядов (или одноименных?). Физичка плачет от умиления. Аплодисменты.
Я встречу ее у входа, там же никого нет, темно, и двор защищен от ветра, двор защищен, там можно сказать все что угодно. И эхо. Возьму у нее из рук — что у нее там в руках, портфель? — да ну тебя, она ж не первоклашка. Сколько раз я себе это представлял и почему-то всегда без слов. Долго не выходят. А вдруг их сторож запер — подумал, что все ушли? Ну а ты как избавитель на белом коне, конь бледный. В пальто.
Сегодняшний странный сон
я оказался в комнате, наполненной туманом, попытался нащупать стены и не смог. Голос тонул в свечении, расплывался, как масляная пленка, сияющая на солнце, слова фосфоресцировали и отрывались от моих губ, как пузырьки воздуха, и меня больше не было, потому что не было ни слов, ни необходимости говорить, ни того, кто мог бы меня услышать. Я всегда знал, что там ничего нет. Проснувшись, я подумал, что и вправду умер, может быть, не впервые. Солнце вошло в комнату, было холодно, было свежо.
Да уж, не меньше, чем минус пятнадцать. Так можно и в самом деле окочуриться. Пойти что ли узнать, открыта ли дверь. Шутки шутками, а что если их заперли?
Хоккеисты прошли мимо, страшные в темноте, как воины тьмы с шестами. У одного на шлеме болтался чингисхановский хвост. Хорьки. Иван обошел школу кругом. В окне у дежурного горел свет. «А Вера Александровна — ушла, ушла. Давно уже. Опять свет не погасила, а мне теперь на четвертый этаж идти, ох ноженьки мои. Сходи, сходи».
Нет там никого. На доске мелом какая-то сложноподчиненная муть, в партах огрызки, бумажки, окна заклеены, школа тихая, неузнаваемая. Обратно в полной темноте по лестнице, окна дома напротив, как волшебный фонарь. Черт тебя побери со своим сочувствием. Остаться что ли здесь, на подоконнике. Кто-то до меня, может быть десять лет назад, нацарапал обычное я тебя люблю а имя поставьте сами. Яна. Яна.
— В детстве мороженое съедалось слишком быстро. Капало, правда, точно так же. Я говорю ерунду, да?
— И пальцы облизываешь.
— Ну и что.
Поднимаюсь по этой лестнице впервые. Странно. Почему мне тогда не приходило в голову, скажем, позвонить в дверь и убежать. Тоже акция.
— Извини, у меня не убрано.
Мой старый театральный приятель Гриша Перец рассказывал, как массовка имитирует закадровый шум. Каждый
статист повторяет одну и ту же фразу: что говорить, когда нечего говорить.
— Я открою окно?
Идиот. Предложи ей чаю, что ли. Или семейный альбом. И еще спроси, не замужем ли она. Кстати, интересно. Кстати, не очень.
Комната разночинца — узкая железная кровать, рассохшийся стул, книги в чернильных пятнах, затрепанные — ты читала Тойнби? — а впрочем… Разговор из обрывков, стрелка к молчанию, оно повсюду, мы — случайный узор, песчинки, волна подходит и отступает, остаются ниточки, водоросли, начинается дождь, а у меня даже нет зонтика, чтобы предложить его тебе. — Но я пока не собираюсь домой. — Извини. Тебе, наверное, скучно. — Ты хочешь меня выпроводить? — Нет. Я просто не умею себя вести. И я это уже говорил.
— Про Левку ничего не слышала?
— Нет, а что?
— Да так, ничего. Женился на своей первой жене во второй раз.
— А.
Черт, что я несу.
— Он теперь большой человек. Архитектор.
— А Сашка маленький — летает?
— Летает. Еще как. Звезду дали.
— Здорово.
— Пащенко сидит в местной палате лордов. Носит на видном месте депутатский значок. Раздулся до невозможности. Еле в телевизор влезает.
— Знаешь, я никогда не воспринимала твои сентенции всерьез. Ты хочешь казаться злее, чем есть на самом деле. Твое вечное ворчание и т. д.
Однако. Какой домашний тон. Как будто мы уже год пьем чай в этой квартире.
Мое молчание всерьез. Меньше всего хочется болтать, это раз. Два: определенно я должен что-то сказать (что именно?). Между двумя крайностями — солнечный день, во дворе мальчишки гоняют мяч, лето как лето, как всегда у нас, на юге.
— Даже когда ты встал и заявил, что Пащенко не может представлять школу на районной олимпиаде, потому что он полагает, что логарифм это что-то зоологическое, разновидность жирафа, а производная бывает только в чайнике.
— Я так сказал?
— Да.
— Ужас.
— Вот именно. Павлик Морозов.
— Да нет, стиль. И к тому же ты не знаешь контекста. Аида затирала Левку и проталкивала Пащенко. Тогда модно было играть в демократию и обсуждать все на людях, коллективом, так сказать. Я и воспользовался, как мог. Несколько цветисто. Ну да ладно.
— А зачем было топить Пащенку? Он конечно козел, но ты тоже не лучше.
— Спасибо. А затем, что причиной, по которой более способный Левка, коему позарез нужна была олимпиада для поступления в вуз, был затерт — пресловутый пятый пункт.
— Не может быть! А Левка он что… того, этого…
— Ох, святая простота… Кстати, ты же с Левкой, кажется, была дружна…
— Только без намеков, пожалуйста.
— И не думал.
— Знаешь, у нас в общаге висел плакатик с цитатами, мне особенно нравилась вот эта: «Было бы ошибкой думать… В. И. Ленин».
— Шуточка с бородой.
— И поменьше сарказма.
— Стараюсь.
Он старается меня поддеть. Переводит стрелки, чтобы не говорить о другом. Бьет рикошетом. Богатая тема — школьная жизнь. Кажется, что ты очень смелый, говоришь и делаешь то, чего нельзя.
— А где твои?
— В отпуске до конца лета. Я один.
Один, как тогда на футбольном поле, ржавое ограждение, ворота-турник, лужи. Круг, еще один, вязкий песок, секундомер на мокром нейлоновом шнурке. Ты пробежишь, гад, еще, как минимум, два круга, первое полугодие и второе, несмотря на досадный металлический привкус во рту. Тебе нужно тренировать свою злость, вцепись зубами в поводок и тяни на себя, тяни и не тявкай, пока не окажешься на свободе. Я считаю дни.
Школа, пес ее подери. Каждый день по семь уроков мужества, ха-ха. Все отсиженное мною уходит в никуда, проваливается в мокрый песок. Битое стекло, тряпки, бычки, это и есть наш культурный слой. А она принимает все за чистую монету. Слушает раскрыв рот. Первый урок — Онегин как лишний человек. Второй — Печорин как еще более лишний. Невозможность жить и чувствовать в условиях. В волосах сияние чистой воды, сосновый остров, рыжая хвоя. Третий — Аида бесшумно двигает челюстями, как огромная щука, логарифм есть показатель степени, я совершенно оглох к этой музыке сфер, стою, не шевелясь, в мутной воде и вижу медленно расходящийся след от лодки на две стороны, опускается весло, видны щели между досками, обросшее днище,
нас ищут, нас не найдут.