— Скоро у Таюнэ еще один Василя будет… Маленький рибонок будет… — Она взяла его руку, прижала к своему животу, объяснила: — Здесь живош…

— Ребенок?! — удивился Шурка. Потом, подумав, смиренно сказал: — Ну что ж, пускай будет… Это хорошо.

11

Май заколобродил пургами.

День широко раздвинул свои границы, и резвые, напористые пурги бесились теперь на виду у солнца, швырялись в него снежной пылищей. А в дни затишья солнце, воздух и снег так слепили глаза, что невозможно было поддеть. И только по этому нестерпимо резкому свету, да по яркой голубизне неба, да по первой пролетевшей стайке куропаток можно было предположить, что идет весна. В остальном же все было как зимой — пурги, морозы, снега…

Один раз майская пурга завернула так круто, что за ночь по самую трубу занесла снегом избушку. Шурка с трудом выбрался через чердак и весь день махал лопатой, пробивая тоннель к двери.

Охота на песцов кончилась. Таюнэ отвезла на склад оставшуюся партию пушнины. Потом еще несколько раз ездила в село, отвозя охотничье снаряжение, в основном капканы, которых насчитывалось сотни две, так что за раз их нельзя было увезти. Возвращалась она с кучей всяких новостей и, едва переступив порог, принималась выкладывать их Шурке.

— Антруша видала, привет тебе говорил, — начинала она, хитровато щуря глаза. — Еще говорил: «Скоро опять кино привозить буду, муж твой пускай смотрит. Зачем он на чердака сидеть, зачем прятался? Василя умный, хиолога большой. Ты так ему говори!»

— Молодец киномеханик, правильно решил, — в тон ей отвечал Шур, ка. И небрежно спрашивал: — Когда же он приедет?

— Скоро нет, — уже серьезно говорила она. — Антруша район ехать надо, начальника милиции ходить, паспорта новый просить.

— А зачем ему новый? — словно между прочим интересовался Шурка.

— Потому плохо прятал паспорта свой, — по-прежнему серьезно отвечала она. — Меня встречал, говорил: «Таюнэ, плохой мой дела — кино тундра крутил, паспорта терял. Может, ты видала?» Я смеялась, говорила: «Умка твой паспорта брал, умка знает!» Я так говорила?

— Точно. Раз не знает, где посеял, значит, медведь съел, — подтверждал Шурка. — Ну а еще кого видала? Айвана своего видала?

— Видала, видала, — кивала она. — Немношко сора был, немношко шутка делал.

— А ссорились чего? — спрашивал Шурка.

Таюнэ оживленно рассказывала:

— Я колхоз хожу — Айван два щека дует, говорит: «Зачем испушка сидишь? Охота давно конец. Зачем свой дом не едешь, клуб не ходишь? Хочешь как волк быть, да?» — Таюнэ смешно надувала щеки, оттопыривала губы, копируя Айвана, потом продолжала: — Тогда я быстро вспоминала, говорила: «Почему ты щека дул, может, ты сердита, да? Может, ты бандит не умел нашел, да? Ты выговор большой получал, да?» Василя помнил: я говорила, когда бандит бегал? — спрашивала она Шурку.

— А-а, тот самый… Ну-ну, а что Айван?

— Айван много смеялся. Потом рукой махал: «Ладна, Таюнэ, сиди свой испушка, твой дом зимой холод держит — кто топил печка? А бандит зачем в наша тундра ходил? Бандит другая тундра ловили».

— Молодцы, что поймали, — отвечал Шурка.

После таких разговоров на душе у Шурки скребли кошки. Он понимал, что приближается развязка. Так или иначе, а через месяц-другой, как только стают снега, Таюнэ надо перебираться в село. Так или иначе, а ее беременность вот-вот заметят, и это вызовет подозрение. К тому же в любой день в избушку снова может кто-нибудь нагрянуть, и неизвестно, чем это на сей раз обернется. Но теперь Шурка отчего-то не мог с прежней легкостью бросить Таюнэ.

«Ух, дьявол! — ругал он себя. — Совсем раскис, тряпкой стал! Сантиментики всякие в голову лезут!»

Он ругал себя, но ничего не мог с собой поделать. Были минуты, когда он хотел открыть Таюнэ все карты и уговорить ее вместе с ним бежать в поселок. Были минуты, когда он хотел вместе с нею податься в село, а там будь что будет. Были минуты отчаяния, когда ему казалось, что выхода нет вообще. Но все это проходило, и в глубине сознания у него снова зрело решение бежать одному. Документы киномеханика были надежно припрятаны в сарае. В упряжке ходили другие собаки, крепче и выносливее прежних. И, главное, в тундре кончилась кромешная ночь с ее звуками, тенями и страхами.

Каждый день Шурка решал, что вечером, когда в небе появится Полярная звезда, он покинет избушку. Но приходил вечер, Таюнэ зажигала лампу, доставала из портфеля книжку (теперь она всегда привозила из села новые книжки), брала его за руку, тянула от стола на шкуры.

— Зачем много курил, зачем много думал? Лучше читай Таюнэ книжка, чтоб Таюнэ умный стала. Так… садилася, — усаживала она его на мягкие шкуры. — Так нога своя ложила… Теперь я голова своя, — она клала ему на колени голову. — Теперь глаза закрыла, слушала буду.

Шурка подчинялся, читал ей книжки, гладил ее округлившиеся плечи, целовал глаза, опять читал и… откладывал свой отъезд до завтрашнего вечера.

Сидя с ней за книжками, он, как и раньше, удивлялся той ребячьей доверчивости, с какой она принимала каждое печатное слово и все слова, которые он сам ей говорил. Если прежде он посмеивался над этим, то теперь ему отчего-то было неловко обижать ее своей ложью.

И чем настойчивее он убеждал себя, что надо бежать, тем труднее ему было это сделать. Он больше не спрашивал себя, что это с ним и почему так происходит. Когда Таюнэ засыпала, положив ему на плечо голову и обхватив гибкой рукой его шею, в Шуркиной душе разливалось такое блаженство, такая умиротворенность охватывала его, что он забывал, кто он и каким ветром сюда занесен. В эти минуты ему казалось, что он и родился, и вырос, и жил в этой тундре, в этой избушке, и что давным-давно знает Таюнэ, и что никуда не уйдет от нее, а навечно останется с нею. Его чувства, спрятанные прежде под замок от женских чар и обольщений, вдруг прорвались наружу и заслонили перед ним все, что лежало за границей этих чувств.

Однако если все это испытывал и переживал Шурка, то в чувствах Таюнэ к нему улавливалась какая-то смиренная отреченность. Она молча принимала его ласки, иногда хмурилась, иногда убегала от него, иногда сама подходила к нему, осторожно дотрагивалась кончиками пальцев до его губ, щек, бровей, затаенно спрашивала:

— Таюнэ хороший жина Василя?

Но она любила его. Любила так, как любят женщины ее народа, женщины снегов — скуповато и ровно. Для нее он был ни с кем не сравнимый. Он был русский, он был геолог, он был красивее и умнее всех чукотских и эскимосских парней, которых она знала. Но главное, он был ее мужем. И это обстоятельство было решающим в ее любви к нему. Серьезно поверив в то, что она его жена, она гордилась этим и была безмерно счастлива.

И все же настал день, когда Шурка решил, что тянуть дальше нельзя. С утра он впрягся в работу. Прибивал железо, сорванное ветром с крыши сарая (заодно достал из тайничка документы киномеханика, спрятал их в валенок), кормил до отвала собак в сарае (заодно отмахнул топором от оленьей туши лопатку, обернул брезентом, прикрыл сухим хворостом), подстрелил из винчестера трех куропаток, а винчестер, как бы невзначай, поставил в сарае. После обеда принялся пилить снег. Таскал на нартах снежные кирпичи, складывал возле избушки.

Таюнэ прибирала на чердаке и, как всегда, громко распевала. Вынеся на улицу мусор, она увидела Шуркину работу и удивилась:

— Зачем много пилил?

— Ничего, — ответил Шурка. — Чем каждый день пилой ширкать, сразу на месячишко заготовлю.

— Смотри, солнце скоро сам твоя снег вода делал! — засмеялась она, показав на солнце в молочном небе. Потом кивнула в сторону замерзшей реки: — Скоро вода плавать будет, Василя солата найти будет, домой в село ехать. Да?

— Да, скоро и золото найдем, и в село поедем, — как-то кисло ответил он.

Таюнэ убежала. Вскоре Шурка снова услышал ее веселый голос под крышей избушки.

«Вот поет и не догадывается ни о чем, — невесело подумал он. — Хреновая житуха!..»