— Вот, Пальму поминаю, — сказал Мишка, мотнув головой на стол, и жалобно скривился всем своим широким лицом в коричневых конопатинах. — Схоронил сегодня. В гробу схоронил, по-человечьи… Где теперь такую гончую взять? С этими, что ль, на охоту пойдешь? Это ж не собаки — шавки кухонные!.. — пнул он валенком пятнистого пса. И вдруг плюхнулся на табуретку и завыл, длинно и по-бабьи вытягивая «у-у-у».

Собаки подняли морды и уставились преданными глазами на хозяина. Неслышно отворилась дверь, и на пороге комнаты встала Мишкина жена Иза — белолицая, коротенького росточка татарочка в малиновом атласном халате, с черной косой на пышной груди.

— Миша, зачем ты опят плакаш? — спросила она мягким голосом, обратив к нему черные матовые глаза, которые даже мельком не коснулись Леона, точно того и не было на кухне.

— Пальму жалко, — всхлипнул Мишка, перестав завывать. И сказал ей: — Уйди, Иза, мужики тут…

— А ты не будиш ищо плакат? — спросила она, не отрывая от него мягких черных глаз.

— Не буду, — ответил Мишка, размазывая пятерней слезы по широкому конопатому лицу. Лицо у него было гладкое и не требовало бритвы, так как природа отчего-то не наделила его мужской растительностью.

Иза улыбнулась ему, обнаружив своей улыбкой две скрытые ямочки на пухленьких щеках.

— Садись, Сохатый, — сказал Мишка, хотя тот уже сидел на другой табуретке у стола. — Помяни и ты мою Пальму.

И только после этих слов Мишка сбросил с себя телогрейку, но не повесил ее, а подстелил под себя на табуретку. Тогда и Леон стянул с головы малахай, обнажив скудлатившуюся гриву пепельных, слегка тронутых сединой волос, сразу же начавших распрямляться и наползать ему на выпуклый лоб.

Мишка плеснул в полустаканы водки и выпил первым, не чокаясь с Леоном. Гость тоже выпил, взял кусок хлеба, посыпал солью и стал жевать, выказав тем самым пренебрежение к тушенке и вяленой рыбе, имевшимся на столе.

— Обидно мне, ух, обидно! Своими руками — такую собаку уложить!.. — Мишка опять плаксиво скривился, собрав в гармошку кожу вокруг губастого рта, точно снова собирался завыть в голос. Но не завыл, напротив — зло шарахнул кулаком по столу, потом схватился рукой за рыжие патлы и, сильно подергав себя за голову, сказал: — Гад я, чистый гад! Не прощу себе! Но и они гады, Сохатый! Дай только поймать — убью-у-у!.. — И снова грохнул кулаком по столу.

Леон угрюмо молчал, продолжая жевать хлеб, сдобренный солью. Но тут опять неслышно отворилась дверь, и на пороге снова встала в своем малиновом халате Иза. Но теперь Мишка сразу увидел ее и, не дожидаясь, пока она что-то скажет, сказал сам.

— Ну, чего тебе тут, чего? Чего опять пришла? — спросил он ее каким-то слезливо-заискивающим голосом. — На него посмотреть, на Сохатого? Он что, понравился тебе, а?

— Я толко на теба смотру. Но зачем ты сильно кулак бёш? — мягко ответила она.

— Ну, не буду, не буду… Уйди, — просительно сказал ей Мишка.

И опять она согласно кивнула, улыбнулась Мишке, показав две свои ямочки на румяных щеках, и пропала за дверью.

Леон знал, что случилось прошлой ночью в Мишкиной крепости, какую поднял Мишка ружейную пальбу из сеней и как уложил ненароком одним из выстрелов свою любимицу Пальму, выскочившую из дому в то время, когда Мишка стрельбой отпугивал от ворот невидимых двуногих противников. Пальма смешалась с кучей Мишкиных дворняг, стороживших снаружи его дом и затеявших вдруг, среди ночи беготню и лай во дворе, и была жестоко наказана за это шальной пулей. Все это Леон узнал еще, днем в поселковом магазине, еще до того, как заехал по поручению старого эвена Матвея Касымова в его пустовавшую избу захватить для старика табачку, запасы которого хранились на печи. Там, в нетопленной избе Матвея, и напился Леон в одиночку, а после уж взыгравший хмель погнал его на оленях к балку Голышева, чтобы заказать всей братии Голышева дорогу в здешнюю тайгу.

Леон никак не мог предположить, что повстречается в поселке с Мишкой, а тем более не мог представить, что будет самим Мишкой введен в его крепость, чтоб помянуть застреленную Пальму. Застреленную из-за, этой самой Изы, из-за жены своей, татарочки, из-за ревности своей неслыханной.

Сегодня выпало Леону впервые видеть Мишкину жену, и был он все же не настолько пьян, чтобы не разглядеть ее как следует и не подумать про себя, что ни белое лицо ее с ямочками на круглых щеках, ни черная коса на пышной груди, ни глаза бархатные — не стоит все это высоченного забора с колючкой, решеток на окнах, сторожевых собак и стрельбы по ночам.

Давным-давно привез Архангел с материка в поселок Изу и с тех пор держал ее за колючей проволокой, никому не показывая: то ли боялся, что сама сбежит, то ли что украдут ее. Но больше мерещилось ему, что все мужики за нею охотятся. Потому-то — чуть шум какой за забором, или голоса громкие, или собаки нежданно взлают — Мишка тотчас за ружье хватался. Жил он охотой. Но, отправляясь на зимний промысел в тайгу, уводил с собой и жену и, по слухам, держал ее где-то там в потайной избушке. В тайгу он уходил тайком, чтоб никто не знал, не видел, когда ушел, и так же возвращался, а по грибы и ягоды в летнюю пору выбирался с Изой только по ночам — благо ночи здесь белые, гриб и ягоду хорошо видать. Местные эвены говорили, что у Мишки Архангела не хватает в голове, но Леон так не считал. Они с Архангелом давно понимали друг друга, и давно меж ними проскочила черная кошка. Еще со дней экспедиции Зуева, когда была им с Мишкой не сотня лет на двоих, как теперь, а всего по двадцать каждому. И когда Мишка, уехав как-то летом на материк, куда-то в Поволжье или Заволжье, вернулся назад с татарочкой и приковался к ней намертво якорной цепью, тогда-то и вздохнул Леон спокойно: наконец-то Мишка перестал рыскать по тайге в надежде обнаружить жилу с золотыми самородками. Ну, а не будь татарочки и ревности его великой, мог бы и найти. И схватиться бы тогда им не на жизнь, а на смерть…

Лихая езда на упряжке и виражи, какие он закладывал вокруг балка геологов, выгнали из охотника хмель, и стакан спирта, который он шарахнул в пустой избе Матвея, совсем перестал действовать, несмотря на то что к спирту прибавился полустаканчик Мишкиной водки. Гостю было жарко в меховой кухлянке, надетой на ватник, и все же он не снимал ее, не собираясь долго засиживаться у Мишки. Иней уже растаял в его густых бровях и в густой, с проседью бороде, коротко подстриженной «лопатой», и крупное коричневое лицо Леона с горбатым носом, изуродованным в одной из давних детдомовских драк, с круто выгнутым лбом и утонувшими в бороде губами было влажно, а бороду и брови серебрили мелкие капли воды.

Леон дожевал твердую корку и, сбросив с лица прежнюю угрюмость, с какой вошел в этот дом, сказал Мишке, специально придавая голосу оттенок зависти:

— Да-а, Архангел!.. Слышал о твоей жене, но думал — сказки плетут. А увидел — быль настоящая. Да-а… — повторил он, прищелкнув языком. Прищурил синеватые глаза, твердо глядевшие на Мишку из глубины резко очерченных глазниц, и прибавил: — Теперь я тебя понимаю: тут карауль да карауль. Слушай, а может, это геологи к тебе вчерашней ночью подбирались? Они братва ушлая, — предположил он.

— Узнать бы кто!.. — скрежетнул зубами Мишка. — Собаки часа два раздирались. Во, гады люди!

— Слушай, а как же ты с Голышевым весной в тайгу пойдешь? Неужели рискнешь ее тут оставить? — простодушно спросил Леон, умерив голос, и повел глазами на закрытую в комнату дверь, — Ведь ты обещал Голышеву найти тайник Одноглазого? Обещал ведь?

— А ты почем знаешь? — Теперь уже и Мишка прищурился и вцепился в гостя молочными глазами в красных прожилках.

— Сорока на хвосте принесла, — усмехнулся в бороду Леон.

— Не мог тебе Голышев такой муры сказать! — отрубил Мишка.

— А вдруг сказал? — Леон брал Мишку на бога, и тот поддавался.

— Врешь, не мог! Не встречались вы сегодня.

— Как так — не встречались? — подначивал Леон, — Откуда же я к тебе пришел?

— Это другое. А так не встречались.