Старался ли Клюне на самом деле такой своей речью спасти Мату Хари? Во всяком случае, его длинное выступление при всей тонкости и даже излишней силе оказалось не в состоянии убедить судей. Сама подсудимая должна была, очевидно, почувствовать это, так как после окончания речи защитника она поднялась для последнего заявления, где еще раз торжественно заявила о своей невиновности:
– Пожалуйста, обратите внимание, – произнесла она, – что я – не француженка и имею право поддерживать мои отношения, независимо от того, где и как мне этого захочется. Война – это недостаточная причина, чтобы я прекратила чувствовать себя космополиткой. Я нейтральна и мои симпатии склоняются к Франции. Если этого вам не хватает, поступайте, как вы хотите.
Допрос прекратился. Суд удалился на совещание. Через десять минут приговор был единодушно вынесен. Расхождений во мнениях по сути дела, деталям, применению закона не было. Председатель спросил каждого члена трибунала, начиная, по обычаю, с самого младшего по воинскому званию офицера:
– Я спрашиваю вас по долгу и совести, согласны ли вы с тем, что эта женщина виновна в том, что передавала противнику сведения и документы и тем самым стала причиной смерти многих наших солдат?
Без заминки и очень спокойно, все офицеры ответили:
– Да.
Один из судей, майор, после подписания приговора очень громко произнес следующие слова: – Это ужасно посылать на смерть столь соблазнительное создание и с таким умом… Но ее козни причинили такие катастрофы, что я расстрелял бы ее дважды, вместо одного раза, если бы мог!…
Санпру, немного бледный, приказал дежурному писарю зачитать приговор подсудимой. Охрана вскинула винтовки и началась серьезная заключительная сцена:
– Именем французского народа…
Потеряла ли Мата Хари присутствие духа? Вскочила ли она с протестом? Захотела ли она еще раз прокричать о своей невиновности?… Нет. По впалым щекам ее защитника катились две большие слезы. Она, напротив, улыбалась, очень тихо, спокойно, ясно, почти безразлично, как будто бы речь шла о чем-то незначительном, не заслуживавшем даже слова объяснения.
Жандарм в темном углу пробормотал:
– Она умеет умирать.
Часть 7. Тюрьма и смерть
«- Могу ли я сказать, что хорошо знал ее? Во всяком случае, я был единственным, пожалуй, который привносил в самые мучительные дни ее страданий в тюремной камере кое-что, что имело отношение к ее жизни и ее молодости, кое-что свободное от торжественной серьезности и угрозы, и не вызывавшее поэтому ее недоверие. Моя профессиональная служба ограничивалась самым незначительным. Она была здорова и сильна. По чему она тосковала больше всего, то я не мог достать: свежий воздух, ароматизированную воду в ванне, длительные прогулки. Итак, она просила меня, собственно, только время от времени об успокоительном средстве для ее нервов и о снотворном. Единственный раз, на краю могилы, она пожелала бокал алкоголя. Раньше, во время ее бесконечно длинного заключения, она не выразила ни одного из тех желаний, которые обычно мучат заключенных. По крайней мере, не в моем присутствии. Гордая от природы и из привычки, как настоящая аристократка севера, с чувством иерархии и выраженным кастовым духом она тяжело страдала в обществе других заключенных, с которыми она должна была спать согласно инструкции в общей камере, но, наконец, она смирилась в душе также и с этим».
Так рассказывал доктор Браль, тюремный врач в Сен-Лазаре. Он встречался ежедневно с Матой Хари в течение 8 месяцев, которые знаменитая танцовщица должна была провести в этой тюрьме.
«-Я был, – добавил он, – тогда только младшим ординатором главного врача тюрьмы доктора Бизара. Но, вероятно, как раз поэтому эта женщина со мной говорила более беспристрастно чем с другими, и очень часто она вынуждала меня оставаться у нее после регулярного посещения еще на несколько мгновений. Я не знаю, было это из недоверия, было это из убеждения, во всяком случае, она никогда не доходила до того, чтобы излить душу молодому младшему ординатору, рассказывая о преступлениях, в которых ее обвиняли. Я ничего не знаю об ее процессе, что не было бы известно и всему миру. Если бы меня спросили: «Считаете ли вы ее виновной?», я должен был бы ответить: «Да», хотя мне так тяжело поверить в это. Так как кажется чрезвычайно нелогичным, что такая талантливая женщина, с этой гордостью, этой фантазией, любовью к искусству, красоте, культуре, с презрением к деньгам, пала так низко, что стала соблазнять легкомысленных летчиков, чтобы выведывать тайны наших военных операций из их опьяненных поцелуями губ. Все-таки прения в военном суде пошли самым пагубным для нее и для ее защиты путем. В этом уже ничего не изменишь. Я вспоминаю мое посещение ее в тот день, когда был оглашен приговор. Поверьте мне, ее спокойствие, хладнокровие, безразличие озадачивали меня. Если бы я был священником, я способствовал бы ее утешению с помощью веры. Но как врач я был вынужден наблюдать абсолютную сдержанность; итак я только спросил ее о здоровье и удалился из камеры. Я даже не решился предписать ей несколько таблеток веронала от возможной бессонницы. Двумя днями позже я заметил, что она действительно не нуждалась в них, так как она проводила абсолютно спокойные ночи без самого незначительного влияния ужасно близкого завершения трагедии. Ее процесс закончился 24 июня. 27 июня, где-то в 10 часов утра, появилась монахиня, тюремная сестра милосердия, с таинственным выражением лица и прошептала мне в ухо, что мадам Мата просит о посещении врача. – Доктора Бизара, не так ли? – спросил я. – Нет, она хочет увидеть молодого доктора, – подчеркнула монахиня. Молодой доктор, это был я. Я пошел к ней, причем с опасением, что реакция на напряжение последних дней могла бы вызвать у нее, очень нервного человека, кризис, похожий на тот, который она, по собственному признанию, переживала во время своих больших художественных триумфов. Но нет, ничего подобного. Она позвала меня даже вовсе не как врача. Она тосковала по интересным книгам и спросила меня, мог бы я достать их ей. Охотно я назвал двух или трех знаменитых писателей-романистов: Бурже, Марселя Прево, Росни. – О, нет, – пробормотала она свысока. – Не что-то в этом роде, нет. Истории о буржуазной среде меня мало интересуют. Подумайте, книги, которые называют романами нравов, я никогда не могла дочитать. Только поэзия возбуждает меня, если она содержит что-то таинственное и религиозное, что-то из мифов и магии. Жить в красоте, я полагаю, это одно единственное средство: мы должны оставить тысячу убожеств будней далеко позади и взлететь высоко вверх в сферу идеала.
Поэтому все европейское, даже религия, стали невыносимым для меня…
Здесь она скорчила восхитительную гримасу избалованного ребенка: – Только не говорите это бедным монахиням, которые вбили себе в голову обратить меня к вере. То, что значит слово «Религия» для меня, бедняги вообще не поняли бы, и если бы они слышали, как я возвышаю мои танцы и даже мои ласки к совершению молитвы, они, конечно, крестились бы, увидев меня… Так как я – индуска, вопреки моему голландскому рождению… Совершенно индуска, во всем, конечно! Вы умный человек, доктор, так скажите, пожалуйста, видите ли вы хоть что-то европейское во мне?… Ведь нет, не так ли? Я – жительница Востока. Поэтому меня и интересует исключительно Восток. Если со мной говорят о родине, то мой дух обращается к дальней стране, где золотая пагода отражается в змееподобном течении реки. Я точно не могла бы сказать, откуда я… Из Бенареса? Из Голконды? Из Гвайлора? Из Мадуры? Тайна покоится в моем происхождении, в моей крови… Позже это поймут… Я сама едва ли исследовала это…
Облако меланхолии или тоски по родине, кажется, затуманило ее глаза, так как она так задумчиво задала себе вопрос о своей фантастической колыбели. При этом на самом деле действительность также становилась необъяснимой. Ни тип, ни характер, ни культура, ни кожа, ни мир идей, ни что-нибудь еще в этой женщине не принадлежали нашим широтам. Чувствовалось в ней что-то инстинктивное, что-то вроде первобытного состояния и одновременно кое-что священническое, кое-что из священной искры, а именно в этой ее очень своеобразной утонченности. Кое-что неопределенное, как я должен бы называть это…?»