В моей памяти сохранился неприятный инцидент, хорошо иллюстрировавший деловые качества аппаратчиков типа Четверикова.

В один из приездов Герберта Аксельрода в Москву Четвериков, прослышав о значительных успехах нашего сотрудничества, пожелал повстречаться с американцем. Предчувствуя недоброе, я потащился с ними обедать в «Прагу» — прекрасно говоривший по-французски, Николай Николаевич английского не знал. Во время обеда он вдруг сказал мне: «А спросите-ка его, не сможет ли он здесь построить завод по производству видеокассет?»

Не веря своим ушам, я переспросил Четверикова, потом позволил себе осторожно усомниться, стоит ли об этом говорить, потому что к тому времени Герберт продал свой видеобизнес. Николай Николаевич сухо дал понять, что мое дело переводить — и точка. Я перевел.

— Да можно, конечно, — спокойно ответил Герберт. — Но прежде надо исследовать вопрос. Если хотите, я займусь этим…

Герберту Николай Николаевич очень понравился, он сразу угадал в нем мощного вождя, а мне было неудобно разубеждать его и рассказывать о своих предчувствиях. Тем не менее я намекнул ему, что Четвериков — человек новый и еще «не осмотрелся» в Агентстве. А Герберта уже понесло. Еще бы! Построить в СССР завод по производству видеокассет! Он то планировал со своим другом Тихоном Хренниковым строительство в Москве дочернего завода «Стейнвей», то прикидывал возможности разведения в США русских лаек, а тут целый завод!

Примерно через полгода Герберт вновь появился в Москве и тут же попросил о встрече с Николаем Николаевичем. Я сразу заметил у последнего отсутствие восторга, но деваться ему было некуда, и он милостиво согласился.

Едва обменявшись приветствиями с руководителем ВААПа, Герберт вытащил из своего необъятного портфеля, который я давно прозвал «желудок», изящно переплетенную, толстую, страниц в 200, брошюру. Он с гордостью сообщил, что это результат исследовательской работы трех инженеров фирмы «ЗМ», которых он пригласил к себе в Нептун-сити на несколько месяцев, чтобы они подготовили для Четверикова этот материал. Совершенно очевидно, он предполагал, что Николай Николаевич бросится в присядку от восторга…

Тот, однако, глядя в сторону, сказал мне: «Ну, переведите ему, что теперь он может этот материал отнести в Министер-р-рство внешней тор-р-рговли, и они там р-р-рассмотрят этот пр-р-роект…» Опустив очи долу, я пролепетал перевод. Мне было невыносимо стыдно.

Как и многие другие американские дельцы, Герберт, несмотря на немалый опыт общения с советскими начальниками, попадал-таки иногда под гипноз этих «р-р-р-р» и внушительных манер. Он решил, что, если первое лицо ведомства, которое (ведомство) он знал и уважал, заговорило о серьезном проекте, значит, и намерения у такого человека должны быть серьезными, и относиться к этим намерениям нужно серьезно. Вот он и отнесся — представляю, в какую копейку ему это вскочило. А спрашивать было не с кого. Николай Николаевич принадлежал к тем славным представителям нашей элиты, которые хорошо умели (и любили) спрашивать с других, но понятия не имели, что это такое — отвечать за свои собственные слова… Зато он мгновенно уловил в своей работе то, что у Панкина заняло несколько больше времени: причастность к зарубежным публикациям бессмертных произведений великих современников из числа высшей номенклатуры. Правда, героические усилия по изданию, например, в Италии нетленного труда тогдашнего спикера нашего парламента не спасли ни ВААП, ни кресло Николая Николаевича. Все было сметено «демократическим» вихрем, и новоявленный Железняк в образе немытого пьяницы Черкизова заплясал на развалинах Агентства, давя и круша все вокруг и возводя скверну на все, что было до августовского переворота…

До всего этого было еще года три-четыре…

****

Работа шла своим чередом, в том числе и вербовочная. За долгие годы этих занятий я пришел к твердому выводу, что противостояние «спецслужба — кандидат на вербовку» в нашей стране, при нашем тогдашнем строе неизбежно заканчивалась вербовкой. Исключения редки, их можно отбросить без комментариев.

Силы настолько неравны, что возражения или сопротивление на завершающем этапе работы — во время вербовочной беседы — если и случаются, то очень редко. Вербуемый составляет впечатление об офицере спецслужб чаще всего из нескольких встреч с ним, вербовщик же «перекопал» всю жизнь будущего агента. Он знает его слабые стороны, а возможно, и грехи, а возможно, и серьезные проступки, а то и преступления, и дает понять, что знает их; он осведомлен о сильных сторонах собеседника и умело использует это — льстит, «почесывает вербуемому спину», он, в конце-то концов (и это главное), приглашает собеседника оказать помощь стране, так кто же скажет — нет, чихать я на нее хотел? То есть сейчас-то почти каждый скажет именно так, но тогда…

Вербовались крепкие диссиденты, притворявшиеся сами перед собой, что они только притворяются, а работать с «органами» не будут, — работали… Вербовались ученые — бывало, что хотели использовать КГБ против своих оппонентов… Бывало всякое — бывало, что от сотрудничества ждали каких-то практических выгод…

В основном же люди — нравится это нынешним попирателям КГБ или нет — сотрудничали с разведкой и контрразведкой совершенно сознательно. Между хорошим «ведущим офицером» и хорошим агентом возникает связь и дружба, сравнить с которыми мало что можно. Не могу не процитировать Боба Вудворта — его книга «Признания шефа разведки», думаю, самая назидательная из книг о работе спецслужб:

«Одно из первых правил гласило: береги хороший источник. Часто осуществлялись тщательно разработанные маневры, запутывались следы, чтобы такой источник уберечь. Лгать, даже лгать публично или под присягой было ничто по сравнению с риском, который брал на себя источник. И, может быть, ничто не внушало источнику такого чувства уверенности или обоюдной и разделенной опасности, как вид его офицера-руководителя, висящего в петле на суку. Секретный источник, наверное, спит хорошо только тогда, когда знает, что его разоблачение означает и конец для его ведущего офицера…»

Так и мы берегли своих агентов и за редчайшими исключениями — сберегли.

Газеты и журналы соревновались друг с другом в «разоблачениях», «срывании масок», но некоторые темы — Ленин, КГБ, КПСС еще трогали пока робко, как купальщица трогает пальчиками ноги прохладную утреннюю воду. Однако купленые-перекупленые, политизированные и аполитичные, правдолюбцы и демагоги — журналисты уже начали вполголоса именовать себя «четвертой властью».

Лизнуть Ельцина, укусить Хасбулатова, потом наоборот — вот и вся власть. Лишь единицы поют своими голосами.

Да, говорить и писать можно стало наконец все что думаешь (или что думает твой наниматель). Осталось совсем ничего — научиться думать.

Книжные выставки в Москве или, как их называли участники, ММКВЯ — Московская международная книжная выставка-ярмарка, непохожи были ни на какие другие.

Первая случилась в 1977 году. Во Франкфурте, да и в иных весях руководители ВААПа и Госкомиздата долго советовались с партнерами и устроителями мероприятий подобного рода. Многие пробовали отсоветовать — выставок было и так уже слишком много: Франкфурт (№ 1), АБА (роскошная выставка американских книготорговцев), Монреаль, Болонья (детская книга и учебники), Варшава (соцстраны и немножко Запада), Лондон (все на свете).

Однако «состоялось решение» раз в два года выставки все-таки проводить.

Если ВААП, Госкомиздат, издательства имели определенный опыт, то в КГБ знали о выставках лишь из отчетов своих сотрудников и из сообщений агентов и доверенных лиц, побывавших на них. А наш брат, выбираясь на такие мероприятия, частенько любит поднапустить страху о «враждебных вылазках» — надо же обосновать необходимость своих поездок, да и начальству хочется почитать время от времени что-нибудь интересное…

По первой ММКВЯ было просто смешно ходить. После массы совещаний, составления планов, ориентации агентуры, привлечения курсантов Высшей школы КГБ выставка казалась не выставкой книг, а выставкой оперсостава КГБ. Наши были и в таможне, где постоянно возникали споры с иностранцами — что можно, а что нельзя привозить и выставлять в СССР. Большинство приезжих наших ограничений не понимали, были и большие любители пошуметь, повозмущаться по поводу «невыносимой советской цензуры».