Это может показаться странным, но в первый год Румянцев не верил, что может умереть, что с ним произойдет такая обычная на фронте вещь, «которая ежедневно случалась с тысячами других людей. Даже когда у самого переплета штурманской кабины проносились очереди трассирующих снарядов, когда выбрасывался с парашютом из падающей машины, Румянцев не терял самообладания, свято веря в чудо, которое сохранит его, если не от боли и страданий, то от тьмы небытия. Он был молод, полон сил, и не мог весь мир — такой большой и яркий — вдруг исчезнуть. Конечно, разумом все понимал, но это понимание существовало как бы отдельно от него, и память услужливо подбрасывала примеры счастливого стечения обстоятельств из книг, из кино, из самой жизни. Ведь возвращались порой летчики, сбитые над вражеской территорией. Тот же генерал Ульяновский, Саша Махов, другие. Говорили, что существует особый приказ Верховного Главнокомандующего, предписывающий незамедлительно вывозить из партизанских районов летчиков — наравне с ранеными. Рассказы этих людей, казалось, были о нем самом. И странно было смотреть на то, как летчиков, вернувшихся «с того света», словно новичков, начинали «обкатывать» на самолетах и только после придирчивых экзаменов допускали к самостоятельным вылетам.
Случалось, правда, и так, что человек оказывался надломленным и не мог целиком сосредоточиться на той сложной и многообразной работе, которую должен выполнять каждый член экипажа. Один такой летчик долго бродил, словно неприкаянный, по аэродрому. Жив, да не годен! Потом его пристроили в наземную службу — специалист он был первоклассный, но после ранения и контузии чувствовал себя хорошо только на земле, а в воздухе с ним происходило что-то непонятное: ему казалось, что он все делает правильно, но грубые ошибки следовали одна за другой…
И пилотам, и штурману, и радисту работы в ночном полете хватает. Труднее, наверное, воздушным стрелкам бороться со страхом и однообразным напряжением. Часами бессменно вглядываться в небо и ждать, понимая, что от тебя почти ничего не зависит. Главное — увидеть первым. Зато уж если в сферу пулеметного огня попадал вражеский истребитель, удержаться и не врезать ему за всю многочасовую муку ожидания было почти невозможно.
«Вот этим я «мессера» достану, — грозился старшина Медведев, поглаживая новый крупнокалиберный пулемет, с дальностью стрельбы вдвое большей, чем у ШКАСа. — Уж я душеньку отведу. А потом звезду на борту нарисую. Светящейся краской, чтобы ночью сияла — на страх врагам.» Потому-то Кудряшов и повторял всякий раз: если враг нас не видит, не стрелять…
Лишь дважды Румянцев испытал приступ тошнотворного ужаса, и оба раза, когда лежал в земляной щели под бомбежками. В предместье Борисполя долбили их особенно жестоко. Сквозь треск зениток слышалась характерная прерывистая угрюмая песня моторов бомбардировщиков Хейнкель-111: «Везу — везу — везу-у-у…» Затем нарастающий свист и удар, от которого содрогалась земля. Один, другой, третий… Бомбовая нагрузка у каждого до двух тонн. Бомбы ложились с поразительной точностью — по аэродрому и по железнодорожной станции Бровары, будто их рукой наводили. Как штурман Румянцев объективно оценивал работу немецких бомбардиров весьма высоко. Но только периодами — потом вновь его охватывал животный страх: вот сейчас, вот эта летит сюда. Совсем недавно в этой щели сидели немцы, прячась от наших бомб. Но какая точность… Тренировались они здесь заранее, что ли?.. Налеты на Бровары происходили часто, и удары наносились, точно днем. Самому бросать бомбы легче, хоть и под «рентгеном» прожекторов, под огнем зениток. Там все время в работе, голова на триста шестьдесят градусов вертится. А тут лежишь, как червь, и ждешь… Румянцев спрашивал себя: смог бы он выдержать такое чуть ли не каждый день — в пехоте, в артиллерии?.. И с пронзительной ясностью пришло понимание возможности гибели вот в этой земляной щели или позже — в полете. Так просто. И это уже произошло со многими из тех, кого он знал раньше, знал хорошо. Они просто не возвращались, исчезали где-то далеко, — ни крови, ни похорон… Вместо них приходили другие летчики, штурманы, воздушные стрелки, потом их сменяли новые. А они все летают, и каждый раз обходится. Должно быть, скоро придет их черед. Едва ли удастся дотянуть до конца войны…
Обгоревшие обломки самолетов, смрадный чал от тлеющего тряпья, обугленные жилища. Из-под дымящихся развалин откапывают изуродованные трупы женщин, детей, солдат. Смерть по безлюдью не ходит.
Изрядно потрепанную группу бомбардировщиков перевели в Киев, на аэродром Жуляны, под прикрытие более мощной системы ПВО. А вскоре разъяснилась загадка сверхточной ночной бомбардировки. Позвонили из Броваров. Приезжайте, сказали, поймали сигнальщиков, завтра их вешать будем. Оказывается, немцы оставили свою агентуру. Предателей поймали с поличным, когда они наводили самолеты, население ожесточилось, люди требуют, чтобы публично вздернули… Очень большие потери среди местных жителей.
Погода стояла нелетная. Но Румянцев — он, кроме всего прочего, отвечал за политработу в эскадрилье — ответил: нет, не поедем, у нас занятия с молодыми штурманами. «Тоже, спектакль нашли…»
Опыт, в особенности боевой, — вещь высоко ценимая в авиации. Дается он дорогой ценой. Союзники как-то подсчитали, что половину летчиков сбивают в первом воздушном бою. После второго боя остаются невредимыми 78 процентов, после третьего — 91, а после четвертого — 97 процентов летчиков, наиболее способных. Однако у наших штурмовиков наибольшее число потерь приходилось на седьмой-десятый боевой вылет. Именно в этот период у многих появлялась излишняя самоуверенность, которая в дальнейшем проходила у тех, кому удавалось перешагнуть этот рубеж.
Но, видно, и в боевой закалке была какая-то предельная температура, которую нельзя было переступать, существовал ресурс, перерасходовав который, получали сталь уже не того качества. Боевых летчиков берегли, кормили хорошо, по завидной пятой норме питания. Спали на чистом. Но постепенно от перенапряжения накапливалась усталость, усиливалось тягостное сознание неотвратимости потерь. Установилась даже какая-то норма потерь и, если она не превышала обычную, все считалось естественным.
Ни вещами, ни деньгами не дорожили; никто не знал, что будет завтра. Если кого-то наградили или выдвинули — радовались за товарища искренно, без зависти. Бывали и такие случаи, когда, например, командир полка отказывался от повышения в должности: «Полк люблю…» И это считалось достаточно веским аргументом. В полетах все были равны. Не делили полеты на первостепенные и второстепенные, обязанности — на «твои» и «мои», а помогали друг другу, работать старались в полную силу, а там что будет, то и будет…
Падаем, кувыркаемся…
Шел третий год войны. Слухи о «втором фронте», воспринимавшиеся поначалу с надеждой, вызывали теперь лишь горькую усмешку. Союзники предпочитали действовать издалека — бомбежками городов, захватом морских коммуникаций, африканских сырьевых источников, и не спешили высаживаться на континент.
Воспользовавшись этим, гитлеровское командование решило навести порядок в своем беспокойном балканском тылу и развернуло широкое наступление против народно-освободительных войск и партизанских отрядов Югославии. В операции участвовало тринадцать дивизий, оснащенных танками, самолетами, тяжелой артиллерией. Разгорелись жестокие неравные бои. Даже по численности перевес был значительным. Четыреста пятьдесят тысяч солдат Германии и ее союзников начали одновременные действия против легковооруженных отрядов, насчитывавших в своих рядах триста двадцать тысяч бойцов.
Сил вермахт сосредоточил в Югославии больше, чем в Африке. А всего на Балканах в это время фашисты располагали армией в шестьсот двенадцать тысяч человек. Им удалось рассечь партизанские районы, захватить Адриатическое побережье. Но он не смогли уничтожить Народно-освободительную армию; патриоты отступили в малодоступные горные районы, сохранив значительную часть живой силы для будущих битв. У партизан кончались боеприпасы, нечем было остановить нагло продвигавшиеся по дорогам танки. Много раненых и больных бойцов умирало от нехватки медикаментов, продовольствия, одежды.