Изменить стиль страницы

Панчехин стоит сжимая большие не по росту кулаки, нервно крутит стриженой головой, будто тесен ему воротник гимнастерки, лицо его красно, он напряженно, вызывающе улыбается и говорит, говорит, говорит слова, которые уже не вернешь...

— Остановись, Санька! — испуганно и с горечью кричит ему кто-то. — Что с тобой?

Панчехин замолкает и выбегает из комнаты. Но теперь люди, слушавшие его, уже хотят, чтобы он выслушал их. Панчехина возвращают на собрание.

Поднимается Володя Спивакин:

— Слезу, говоришь, не покажешь?.. Да мы видим твои слезы в твоих улыбках! Героя из себя изображаешь!.. Я тоже согласен, надо его в тыловое подразделение перевести, противно спать с ним рядом... Когда я дежурю, мне легче любого поднять, чем Панчехина — он столько ныть будет, доказывать, что черное, что белое...

— Ему дай кисть — он с рукой отхватит! Посачковать — он тут, а службу нести — если бы кто с соседней заставы пришел! — говорит секретарь комсомольской организации Леонид Желобко.

— Товарищ падать будет — он толкнет его! — эти слова произносит Виктор Золотарев, бывший когда-то другом Александра Панчехина.

Что же совершил этот солдат, что за ЧП произошло на заставе, почему созвано комсомольское собрание и почему уже такой шум в Ленинской комнате, что даже председатель собрания Иван Продан не может перекрыть его своим мощным басом?

Ничего, собственно, не произошло. Ничего чрезвычайного. Просто:

— Я ему говорю: тебе по расчету идти на кухню, а он говорит — у меня сон не вышел. А сон вышел... И он послал меня на бабушку и на дедушку.

— Коммунист Спивакин идет и моет, а комсомолец Панчехин считает ниже себя...

— Когда на турнике занятия, всей заставой его на перекладину поднимаем. Девчата на гражданке «солнце» крутят, а он тут раскис, как старуха...

— Ты меня не уважаешь, я второй год служу, ты уважай своих ребят, которые третий год служат! Дежурный его поднимает: начальник приказал ехать за картиной, а он говорит: не нужна мне эта картина, не поеду. Дежурный поднял Золотарева, а тому тоже обидно, он только с наряда пришел...

 

Здесь не ездят в увольнение, не совершают культпоходов в театры и музеи: слишком сложно и многодневно добираться до ближнего музея. Артисты и лекторы тоже не балуют заставу своими посещениями, поэтому — что греха таить — единственное развлечение, единственная связь с внешним миром — радио и, особенно, кино. Лишить товарищей этого удовольствия из-за лени или даже из принципа — это в общем-то преступление перед коллективом. Люди этого не простили и теперь уже припомнили все: как он отказывался работать на кухне, мыть полы, убирать спальные комнаты. Но если ты этого не сделал, значит, должен сделать другой. С какой же стати?

Может быть, кому-то покажется, что проступки эти не столь велики, чтобы за них комсомольцы строго наказывали своего товарища.

— Я за... — говорит лейтенант Сенько. — Это удар, который вас исцелит, а не убьет!

4.

И вот он сидит передо мной — этот парень с растерянным лицом и напряженно поднятыми черными бровями. Трет кулак о кулак и говорит, говорит, но уже такие слова, которые, произнеси он их вчера, товарищи внимательно выслушали бы и, вероятно, простили бы его.

В армейскую жизнь непривычному втягиваться трудно. Трудно привыкнуть чистить картошку и мыть полы, если ты раньше этого никогда не делал, трудно привыкнуть не обсуждать распоряжения начальника, даже если ты не согласен с ним, трудно жить из года в год по строгому, однообразному распорядку. Трудно, но нужно. В армии иначе нельзя.

Саша Панчехин рассказывает мне, что он кончил сельскохозяйственный техникум и работал в лаборатории, а когда призвался, то служил в комендатуре ветеринаром, и было у него в первые два года службы некоторым образом, привилегированное положение: в наряды не ходил, службу не нёс, ездил с заставы на заставу, лечил лошадей и собак, делал животным прививки. Но ему вдруг показалось обидным, что одногодки его служат на границе так, как положено, а он все «коровам хвосты крутит». Панчехин попросил, чтобы его послали на заставу, начальство просьбу удовлетворило. Отсюда все и началось.

Саша рассказывает, а я вспоминаю, как вчера после собрания он валялся пластом на койке, не в силах уже сдержать те самые слезы, которых «не дождетесь». И понимаю, как жалеет он о содеянном, но жизнь плоха и хороша тем, что необратима. С возрастом человек начинает постигать это и не совершает многого просто из чувства самосохранения. Однако опыт дается не дешево.

— ...И стал я завидовать ребятам. Я-то знаю не меньше их, тоже по третьему году — зря хлеб здесь не ел!.. Но они в наряды старшими ходят, а я все младшим...

Мне, человеку глубоко штатскому, несколько странно это болезненное отношение к маленькой «табели о рангах». Для меня они, в общем, все одинаково зелены — «деды» (те, кто служат третий год), второгодники, первогодники...

Если у человека нет внутренней уверенности в том, что он действительно чего-то стоит, он цепляется за внешние знаки отличия и превосходства. Когда же этих знаков превосходства такой человек не получает, то опять по малости душевной, от неуверенности в себе, он старается как-то иначе обратить на себя внимание, топорщится, задирается по любому поводу и без оного.

Чем больше страдало уязвленное самолюбие Панчехина, тем больше он грубил начальству и ничего не понимающим товарищам, тем строже обходился с ним прежний начальник заставы и тем дальше отходили от него друзья.

По поводу очередного проступка Панчехина было созвано комсомольское собрание, и бывший его командир настаивал, чтобы родителям Саши написали письмо о поведении сына. Но собрание решило, что это пока преждевременно: есть еще у человека возможность понять, что он зарвался, взять себя в руки. Собственно, если бы речь шла о ком-то другом, вероятно, письмо было бы написано: пусть и родители знают, какого они воспитали сына. Но у матери Саши больное сердце, она часто лежит в больнице; переживания по поводу того, что сыну на службе приходится трудно и плохо, здоровья ей не прибавят. Потому решили не писать, хотя многим не нравилась неумная строптивость Панчехина.

Вспоминая неприятный разговор с бывшим его командиром, Саша говорит: — Я же его просил: арестуйте лучше меня, только матери не пишите. Сердце у нее...

— А лейтенант Сенько?

— Лейтенант Сенько замечательный человек! — произносит Саша и на глазах его — близкие слезы. Он все еще возбужден после вчерашнего, ему достаточно ласкового слова, чтобы заплакать, покаяться во всем, надавать обещаний. Искренних, но выполнимых ли?..

— Вот видите, а вы ему вчера грубили на собрании, и потом эта история с лошадью... Саша, люди часто таковы, каковы мы к ним...

— Да. — Панчехин на минуту смолкает, потом говорит с отчаянием. — Пусть что хотят делают, только я на этой заставе не останусь! Я не могу в глаза никому смотреть!..

Конечно... Если бы можно было так легко научить человека жить среди людей, передать свой, обретенный вместе с синяками на боках и на душе опыт хотя бы этому мальчишке! Но, увы, можно обучить всему на свете, только житейскую мудрость каждый копит сам.

— Как же все-таки получилось с лошадью, Саша?

А получилось вот как. Когда уехал старший лейтенант Шляхтин, Панчехин, тронутый вниманием и ровностью в обращении молодого лейтенанта, решил (вероятно в который раз!) начать «новую жизнь». Подтянулся, перестал огрызаться на замечания дежурных, охотнее занимался хозяйственными делами. И когда однажды узнал, что у лейтенанта, возвращающегося из комендатуры, неожиданно заболела лошадь, и он с ней возится на соседней заставе, Панчехин вызвался пойти помочь ему, хотя в его обязанности это теперь не входило.

— Из комендатуры раньше утра ветеринар не доберется. Ну, а за ночь пала бы лошадь, это точно!.. Жалко, да и лейтенанту из своего кармана платить...

Саша пошел пешком на соседнюю заставу и возился там с лошадью до утра. Ей пришлось несколько раз очищать кишечник и делать уколы. Наконец, лошадь смогла идти, они добрались до своей заставы, и Панчехину опять пришлось возиться с лошадью, пока, наконец, не стало ясно, что опасности уже нет. Лейтенант, измотанный вконец, лег спать, сказав, чтобы Панчехин шел отдыхать тоже, ибо сегодня этот парень поистине заслужил отдых... Но людей в наряды высылал замполит, и то ли по забывчивости, то ли еще почему, он назначил Панчехина часовым по заставе, хотя парень уже сутки не спал. Впрочем, конечно, если есть нужда, можно не спать двое и трое суток, но нужды не было. Панчехин на боевом расчете задал вопрос, замполит сказал, что обсуждать свои приказы он не намерен. Панчехин решил, что лейтенант вместе с замполитом хотят над ним подшутить, и снова его сердце заняла обида.