В первые годы после революции Р.П.Ц. стала центром русского национального самосознания, его защитой и покровителем. Естественно, что даром ей это не прошло. Не буду занимать твое внимание подробностями, скажу лишь, что только с 1918 по 1922 годы и только по суду было расстреляно около 2700 церковнослужителей, почти 5500 монахов и монахинь. Без суда и следствия уничтожено не менее 15000 духовных лиц.

В этом страшном избиении я принимал самое активное участие. Поначалу сердце мое нервно сжималось, а дыхание учащалось, когда я подписывал очередной приговор, но постепенно сердце и нервы утратили чувствительность, и вскоре я перестал вести статистику своих преступлений. Я вспоминал мою двоюродную сестру Бэлу, окровавленное лицо моего отца, нашу разграбленную лавку и убеждал себя: так надо!

К середине 20-х годов сопротивление церкви было в основном сломлено и меня все чаще стали привлекать к другим видам работы. Впрочем, работа у ВЧК (впоследствии ОГПУ и НКВД) была всегда одна: карать тех, кто действовал, говорил и даже мыслил иначе, чем предписано руководством партии и страны. В 1934 году, когда главой ОГПУ (НКВД) стал Генрих Ягода, я был назначен руководителем одного из отделов наркомата, ответственного за борьбу с внутренней контрреволюцией. Примерно год спустя ко мне на стол легло письмо, донос, на который, по роду своей деятельности, я непременно должен был реагировать. В доносе говорилось, что директор Ленинградского механического завода Николай Иванович Лопухин сколотил вокруг себя контрреволюционную группу специалистов, начинавших свою профессиональную карьеру при царском режиме. Целью этой группы является вредительство, саботаж и пособничество иностранной разведке. Но главной причиной, по которой эта бумага была направлена непосредственно в Москву, в наркомат, являлось утверждение, что группе Лопухина покровительствует бывший ленинградский руководитель тов. Зиновьев.

Когда я прочел эти строки, мне стало ясно, что донос сфабрикован в недрах наркомата внутренних дел. Дело в том, что незадолго до этого у меня состоялся разговор с Генрихом Ягодой. Он сообщил мне, что получил указание от Сталина подготовить компромат на Зиновьева и Каменева. Ягода хотел посоветоваться со мной, как нам уберечь своих товарищей-евреев в руководстве партии и одновременно не вызвать гнев вождя. Получив донос, я зашел к Ягоде и прямо спросил его: что делать с Лопухиным. Генрих скривился, как от зубной боли.

– Арестовывай и раскручивай, – буркнул он сердито, – пусть сдает с потрохами всех своих подельников. Но в их списке имя Зиновьева не должно упоминаться.

Через несколько дней после этого разговора я впервые увидел твоего отца. Не скрою, его поведение на допросах во внутренней тюрьме наркомата внутренних дел произвело на меня сильное впечатление. Он не кричал, не бил себя в грудь кулаками, пытаясь доказать свою невиновность, как делали многие арестованные. Он не писал письма руководству с просьбой разобраться в его деле. Он просто молчал. На большинство вопросов следователи получали односложные ответы: да или нет. Он не признавал ни своей вины, ни вины своих товарищей. Ни физические воздействия, ни пытки жаждой и лишением сна результатов не дали. И тогда я приказал арестовать жену Николая Ивановича, твою мать, Валерий.

Дрожащей рукой Ефим вытер пот со лба.

– Когда сквозь оконное стекло следственного изолятора Николаю Ивановичу показали его жену, пересекающую тюремный двор в сопровождении конвоира, у него выступили слезы на глазах. Помню, он схватил меня за руку и прошептал:

– Я все подпишу. Все, что вам нужно. Только отпустите ее! Умоляю, отпустите!

Я обещал выполнить его просьбу, хотя знал, что не сделаю этого. Через несколько дней состоялся суд и Николая Ивановича приговорили к высшей мере наказания. В тот же день его расстреляли. Твоей матери дали пятнадцать лет лагерей. О ее дальнейшей судьбе я ничего не знаю.

– Она умерла недавно в лагере от воспаления легких, – сквозь зубы процедил Лера.

Хозяин дома вздрогнул всем телом и сжался в комок. Потом он вдруг стал медленно сползать со стула на пол. Встав на колени и обхватив руками голову, Ефим принялся раскачиваться из стороны в сторону, издавая при этом звуки, напоминающие нечто среднее между похрюкиванием поглощающей пищу свиньи и храпом пьяного мужика. Так продолжалось с минуту или более. Валерий уже собирался помочь Ефиму подняться с пола, когда услышал его членораздельную речь.

– Прости. Прости меня, если можешь.

Лера тяжело вздохнул.

– В другом случае, наверное бы, не смог. Но сейчас мне нужна ваша помощь.

В тот же миг лесник перестал раскачиваться, поднял голову, и глаза его блеснули радостным огоньком.

– Помощь?! Да, да. Конечно, помощь, – затараторил он, – я все. Я все сделаю. Все, что смогу. Что надо сделать? Говори скорее.

– Полина болеет. У нее рак. Метастазы. Врач сказал, что лечение бесполезно.

Валерий заметил, как постепенно стал угасать огонек в глазах собеседника.

– Метастазы, говоришь, – покачал он головой, – метастазы это хуже. Я вылечил двоих с онкологическим заболеванием, но у них рак был в начальной стадии. А здесь метастазы… Но, ничего, – оживился Ефим в следующий момент, – попробую. Непременно, попробую. Вдруг, да получится. Полинка девка молодая, крепкая. Может быть, справится.

Он вскочил на ноги и кинулся в сени, на ходу крикнув Валерию:

– Я сейчас. Я мигом. Соберу все необходимое и поедем.

Через четверть часа Валерий с Ефимом шли знакомой Лере тропинкой в сторону заброшенного скита. Впереди вышагивал Ефим, неся в руке большой кожаный саквояж, за ним, ведя под узцы кобылу, следовал Валерий. Достигнув скита, они запрягли лошадь, сели в сани, и Валерий дернул поводья.

Вечерело. На лес быстро спускались сумерки. Валерий с тревогой всматривался в темноту, боясь в любую минуту сбиться с пути.

– Не волнуйся, – успокоил его Ефим, – я эту дорогу знаю, как свои пять пальцев. Дай-ка мне вожжи.

Лера охотно поменялся местами с пожилым человеком.

– Как-будто мысли мои прочел, – подумал он о Ефиме, – странный человек. Живет один в лесу. Людей лечит. Хотя раньше в тюрьмы их сажал, да расстреливал. Интересно, как он вообще здесь оказался. Ведь он говорил, что работал в Москве, в наркомате…

– Ты, наверное, хочешь знать как я в глушь эту забрался?

Лера вздрогнул и с опаской посмотрел на лесника.

– Могу рассказать. Хотя до этого никому не рассказывал. Ты – случай особенный. Тянет меня к тебе. Как преступника на место преступления. Хочется душу открыть, в жилетку поплакаться.

Он повернулся к Лере всем телом.

– Ну, что? Рассказывать?

– Расскажите, – кивнул головой Лера и приготовился слушать.

* * *

Случилось это в августе 1936 года. Я тогда работал начальником отдела в наркомате внутренних дел. За год до этого умерла моя жена. Детей у нас не было, и я жил один в двухкомнатной квартире. Обычно с работы домой я возвращался поздно, после девяти, а иногда и заполночь. Но в тот день я пришел домой в районе четырех часов. На душе было скверно. Накануне арестовали Йосю Лифшица, одного из ведущих сотрудников наркомфина, моего старого приятеля. Зайдя в дом, я прошел в зал, сел за письменный стол и обхватил голову руками.

– Что происходит? – задал я себе в сотый раз мучивший меня вопрос, – почему мы сдаем свои позиции? Почему позволяем снимать с руководящих постов и казнить наших лучших товарищей? Сейчас среди высших руководителей осталось всего два еврея: Каганович и Мехлис. К тому же Лазарь ведет себя в последнее время довольно странно. Своих чурается, помогать отказывается. Синагоги закрывает.

Неужели, все было напрасно? Подпольная работа при царском режиме, тюрьмы, ссылки? Неужели были напрасными революция, гражданская война? Неужели этот рябой грузин, известный своим антисемитизмом, подомнет под себя всю власть в стране? Да, пожалуй, к этому все идет. Политбюро и ЦК партии мы ему уже уступили. Наркомат обороны просрали. Один НКВД держится, да и там положение шаткое.