— Просвети, матушка! Чей день сегодня?
— Второе число ничейное. Глумишься, грех тебе… Вчерась Козьмы и Демьяна, день куриный.
— Истинно. Слышь, кудахчут!
Посмеивался, балагурил, размещая в покоях семейство, слуг, привезённое имущество. Парсуну Неразлучного повесил в своей спальне. Комната Дарье с камер-фрейлиной, комната дочерям, комната Сашке… Пырскому жить в доме, солдатам его в городке, в избах.
Старостам велено прийти завтра же, с отчётами. Обставил себе кабинет, повесил портрет великого государя, царицы покойной и скрепя сердце — Петрушкин. Канцеляриста, взятого из Питера, назначил личным секретарём. Продиктовал приказ по вотчине, подобный манифесту монарха.
«Мы, Александр Меншиков, князь Римской империи и Российский…»
6 ноября пушечные салюты, колокола возвестили о дне рождения светлейшего изгнанника. Обильное угощение солдатам, челядинцам, сотня гостей в зале, блеск серебра на дорогих скатертях… Дворянин из ближнего поместья волей-неволей садится рядом с купцом — мажордом в ослепительной ливрее повелительно указал на стул. Иной обитатель захолустья впервые с опаской пробует тонкое блюдо, сготовленное поваром-иноземцем, французское вино, крестясь, взирает на чашку кофе — напиток, слыхать, сатанинский.
Внове для многих оказались танцы: кое-кто вприсядку пошёл под музыку менуэта, позабавив князя. Даже княгиня развеселилась и поручила танцмейстеру обучать желающих.
К торжеству своему хозяин приурочил награждения: Пырскому кольцо с алмазом, коменданту саблю с золотым эфесом, управляющему шубу, породистых жеребят, выдачи денежные всем подчинённым и охране. Разъехались приглашённые под утро, оставив горы даров съедобных, домодельных.
Рад Данилыч.
— Пустыня, говоришь? — сказал он Дарье. — Была пустыня без нас… Теперь уголок Питера. Зимовать придётся, так не беда…
Помещик он полноправный. Сторговал хлеб, сданный мужиками, казну пополнил. Ежедневно совершает моцион на лошади, упражняется в грамоте — русской и немецкой, играет в шахматы с медикусом либо с Пырским. Он свой человек, согласие и в мыслях являет, чтит покойного государя.
— Ему равных в гистории нет, — возглашает князь. — Македонца великим нарекли, да за что? За пролитие крови человеческой. Империя его раздулась и лопнула.
Слова Неразлучного. Пырский тугодум, мнёт пешку в руке, морщит лоб, рождая ответ:
— Чей он? Из греков, что ли?
— Из греков. Такого, как Пётр Великий, отец отечества, — продолжает Данилыч, воодушевляясь, — за тыщу лет не было.
— Да хоть за две тыщи…
Княгиня, борясь с гипохондрией, возобновила привычное занятие — шитьё бисером. Дочери штудируют иностранные языки. Сашка под началом наставника фехтует, ездит верхом.
Шумно отпраздновали новый, 1728 год. Не чаяли, что пять дней спустя спокойное течение жизни оборвётся.
Нежданные визитёры выпростались из саней — обмёрзшие, белые пятна на щеках. Плутали, одолевая снежные заносы, думали — пробил роковой час. Пока оттирали их, поили спиртным, они мычали невнятно, потом старший, в униформе преображенца, открыл сумку с бумагами, забасил начальственно. Он, гвардии капитан Мельгунов, и действительный статский советник Плещеев суть эмиссары Верховного тайного совета. Никак следствие… Данилыч содрал сургуч с конверта, сделал вид, что читает — не спеша, дабы овладеть собой. Кто скрепил документ? Подписи Остермана не было.
— Господин вице-канцлер здоров ли? — спросил сколь мог любезно.
— Здоров, — бросил гвардеец сухо. — А здесь, — он извлёк другой пакет, толще, — имеются к вам, господин Меншиков, вопросы.
— Я лишён орденов, но княжеский титул никто не отнял и не отнимет. Римским цесарем дан.
Мельгунов кивнул.
— На вопросы я отвечу как перед Богом-Вседержителем, только титул мой прошу не забывать. Вины за собой не ведаю.
— Мы не затем здесь, чтобы напраслину возводить, — сказал Мельгунов миролюбиво. — Нужна правда.
— Воистину. Ох, как нужна!
Вот она, гвардия, которую Горохов хотел поднять, — думал Данилыч, глядя на капитана. Времена меняются. Плещеев, смущённо молчавший, — давний знакомец, часто хаживал за советом, за поддержкой в кляузных оказиях. Мельгунов важность напустил, а ведь Плещеев званием выше и должность большая — президент Доимочной канцелярии. Значит, будут взыскивать долги.
Пообедав, приезжие отдыхали, запирались с Пырским, отчего сей приуныл и разговора избегал. Дарью супруг застал в опочивальне плачущей.
— Палачи… Убивцы…
— Ну, полилось опять! Политические узлы, матушка, без меня не развязать.
Утром Мельгунов, сверяясь с бумагой, задал первый вопрос, очевидно, важнейший.
— Извольте, княжеская светлость, — он опустил обвислые седеющие усы над расспросным листом. — Дибен, шведский сенатор, известен вам?
— Мелькало имя. Годов тому…
— Гарантию ему давали? — пальнул следователь, рывком подавшись вперёд!
— Какую? Не упомню.
— При вашей-то памяти?
— А этого не упомню.
— Цедеркрейца, шведского посла в Петербурге, знавали?
— Знавал.
— Тут ведомость. Гарантия Дибену в том, что со стороны российской ничего опасаться не надлежит… Понеже власть в войске у княжеской светлости, а здоровье её величества зело слабое…
Мельгунов пришепётывал, низко наклонялся над листом и откидывал голову, обнажая длинную, тонкую шею с кадыком, отчего похож был на пьющего гуся.
— Оный Цедеркрейц за оную гарантию выплатил вам пять тысяч червонных. Признаёте это?
— Ложь.
— Верное есть свидетельство.
— Какое? От кого?
— Прислано нынче. От нашего посла в Швеции.
Напор смутил Мельгунова, обронил лишнее.
— То-то и есть, что нынче, — ухватился князь. — Два года прошло… Пошто раньше молчал Головкин? Нынче собирает небылицы… Чем докажет?
— Пишет — донёс честный человек. Доброжелатель российской короны.
— Прозванье ветром сдуло… Голословно, фальшиво, господин мой. Почитаю за ничто. Сами знаете, в ту пору шведы меняли курс, поворачивали к ганноверскому союзу — с тем мотивом, будто мы им опасны. Резон был чрезвычайный у её величества, у Совета — обнадёжить шведов, того же Цедеркрейца. Я другой дипломатии, для своей корысти, не чинил. Это мы тратились, ублажали Цедеркрейца.
— Стало быть, отрицаете?
— И потешаюсь. Сущая ведь нелепость.
Записано. Мельгунов сам видит шаткость обвинения, по обязанности хмурит чело, перекладывая бумаги.
— Тут ещё есть. Со шведской стороны вам говорено было, чтобы им вернуть Ригу, Ревель. А вам быть в шведской империи королём Ингрии. И Ревель обещали вам…
— Я их не просил.
— На Верховном совете о сём рассуждали… Имели сомнение, почему именно вам сии авансы делались, — неспроста же. Правдоподобно, князь Меншиков мог предоставить повод. Что скажете?
— Удивляюсь, господин мой. Ингрия наша, Рига и Ревель не отданы обратно. О чём речь?
— Явлено разными лицами, что светлейший князь имел тайную коришпонденцию с иностранными державами и тайные консилии у себя в доме. Велено вас предупредить: если не изволите ответить правдиво, а правда сыщется, то весьма повредите себе.
— Были консилии, была коришпонденция, токмо по воле её величества и по долгу моего служения отечеству. Верховному совету докладывалось, да память вдруг укоротило господам советникам. Для своего интереса никаких консилий, никакой коришпонденции не было. Я в здравом уме всемогущим Богом готов поклясться.
Произнёс торжественно. Вопрос таковой предвидел. Провёл ладонью по горячему лбу, улыбнулся почти дружески.
— Дозвольте начистоту, Пётр Наумыч, как между благородными людьми. Я ведь не рыжий с балагана, прогнали да промолчали… Европа любопытствует — что приключилось? Это Иван Грозный башки рубил и вину не сказывал. Про меня надобно объявить. Манифеста царского не было ведь?
— Не было.
— За тем-то вы и пожаловали. В гистории примеров много — сместят неугодного правителя и давай чернить, чтобы себя-то обелить. Всех собак вешают. В петлю Меншикова яко государственного изменника — вот славно! Я не о себе скорблю. Мне лучше умереть, чем видеть упадок России, забвение дел, начатых Петром Великим.