— Век просвещения, — вставил Феофан.
— Оно должно исправлять мораль. Отчего же господствует вражда, насилие? И Господь терпит… Отчего, отец мой?
Спрашивает, резко вскидывая голову. Движения бодающие, отчего и пристала кличка «козёл». Пастырь объясняет терпеливо, как непонятливому ученику.
— Создатель доверил нам всё сущее. Носитель воли его — просвещённый монарх, по счастью доставшийся России.
— Нет его, и рушится государство, — встрепенулась Аграфена. — Псарь помыкает нами. Невежда, вор…
Прокопович и бровью не повёл. Слеп он, что ли? Или подкуплен, закормлен Меншиковым… И брат безучастен — опять вспомнил Париж.
Княгине хочется кричать, стыдить благодушных, сытых.
— Светлейший сватает дочь за наследника, — говорит она, дрожа от возмущения. — Это ли не наглость!
Отводят глаза. Смущённые смешки в сторону. Всё прощают сатрапу. Ганнибал, друг сердечный, будто не слышит её. И у него Франция на языке. Там механика в почёте, и цифирных школ тысячи. Да Бог с ней, с Францией! Княгиня кинула ему гневный взгляд и невольно залюбовалась узким, обтянутым лицом эфиопской смуглости, угольной чернотой длинных курчавых волос, которые она так любит разглаживать.
В армии Людовика он дослужился до капитана, теперь инженер-поручик гвардии, — градус, почитай, тот же. Познаниями генералу нос утрёт. Привёз из Франции четыре сотни книг, часть оных пропитания ради продал. Свою «Геометрию и фортификацию», труд в двух толстых тетрадях, преподнёс царице, — и что толку? Три года, как вернулся из-за границы, тянет лямку, повышения нет как нет. Ясно же, кто препятствует…
Эфиоп целует жарко, но женские чары, увы, не всесильны — ропщет он, но действовать против тирана остерегается. Уклончив и Дивьер, бывший фаворит Аграфены. Ревность зажал, зачастил снова, намедни повеселил прибауткой, уловленной полицейскими.
Чьи же уста обронили? Дворянские, — ответил Дивьер коротко. Одно зубоскальство с ним, дела никакого… Сам-то счастлив был бы сразить ненавистного тестя. Присматривается? Не доверяет? На братьев-дипломатов княгиня махнула рукой — отшучиваются, боязно им рисковать карьерой.
Феофан однажды привёл красивого юношу, представил — Антиох Кантемир, сын покойного молдавского господаря Димитрия, стихотворец, полиглот, ходит в Академию на лекции. Вместе с отцом сопровождал Петра в персидском походе. Карие глаза студента блестели отважно, возбудили надежду у княгини — быть может, вот он, витязь, ниспосланный судьбой победить сатрапа! Оказалось, зелен мальчишка, наивен, подобно Феофану обожает Петра, безрассудно чтит ближних его. Замыслил поэму, для которой выбрал название — «Петрида», набросал несколько строк. Изображает смерть Петра как деяние Зевса, — громовержец столь восхищён подвигами царя, что забрал к себе на Олимп. Обществу аллегория пришлась по вкусу, хозяйку чтение сего детского опыта удручало. Чего доброго, и вора Алексашку к богам причислит.
Увы, безнадёжно звать на борьбу «учёную дружину»! Говорят то же, что и братья-дипломаты, — при нынешнем-де разброде и небрежении хоть один человек трудится — и со знанием государственных дел.
Меншиков, фараон ненасытный, торжествует. Доколе же? Отступить? Нет! На скрижалях истории будет вырезано имя Аграфены Волконской. Встала во главе праведного заговора, одолела монстра.
Рыцари клянутся ей в верности. Она вручает кинжалы, смазав ядом… Увы, мечта! Кругом изнеженные, малодушные. Смирить горячность, вести борьбу бескровную, осторожно, острым умом вместо клинка.
Гостей прибывает, салон открывается дважды и трижды в неделю, кормит Волконская вкусно. Французская книжка «светских разговоров» заброшена. Судят ли о порче нравов, притязаниях Морица в Курляндии или о доходах с вотчин, она выбирает возможного сообщника и затем после трапезы отводит в сторону…
Иногда визитует Толстой — в пятницу, понеже день постный, мясную пищу старец перестал вкушать. Признался Волконской:
— Отмаливаю свой грех.
Кается он, что был покорным орудием царя, аки пёс борзой рыскал по Австрии, по Италии, выслеживая беглеца Алексея, и приволок к родителю бессердечному на погибель. В Неаполе, где царевича спрятали в замке, подкупал стражу, вынюхивал, не щадя жизни. Оставить бы несчастного в покое…
— Наперёд как угадать!
— Воцарится сынок его, тогда пропал я.
Спасётся он, если престол достанется дочери Екатерины. Аграфена наружно сочувствует. Ей бояться Петра Второго нечего, она присягнёт любому монарху, лишь бы сразить аспида Меншикова. К чему спорить с почтенным сановником? Царица его уважает. Весьма пригодиться может…
— А князь пресветлый, дружок ваш, — сказала она язвительно. — Неужто не выручит?
— Этот-то… Утопит, мать моя.
Ушёл старец, нахваливая заливную севрюгу. Обещал всяческое содействие. Княгиня возликовала — ценный завербован союзник. Поделилась радостью с некоторыми друзьями. Секретный рапорт Меншикову гласил:
«…Толстой говорил, якобы его светлость делает все дела по своему хотению, невзирая на права государственные, без совета, и многие чинит непорядки, о чём он, Толстой, хочет доносить ея императорскому величеству и ищет давно времени, но его светлость беспрестанно во дворце, чего ради какового случая он, Толстой, сыскать не может».
Но для Петра Андреича Волконские — опора зыбкая. Честолюбцы, влияния же при дворе не имеют. Однажды встретил в салоне Дивьера, шепнул ему:
— Мелкий народец. Пустомели.
Тот понимающе сжал локоть, отошёл — не здесь, мол, беседовать по существу. А чревоугодие — грех. Пресной кажется графу селёдка пряного посола. Раздражает арап, жутковато ворочающий белками, надоело парижское стёклышко Бестужева, вдруг нацеленное в упор. Вскоре визиты Толстого прекратились.
Заметила это мамзель — гувернантка Волконских, сообщила Горохову. Потайно архив светлейшего пополняется.
Толстой навестил Дивьера дома.
— Говорят, жена твоя родила, — начал он. — Оттого и зашёл. Прибавленье семейства, значит. Здорова супруга-то?
— Здорова, спасибо, — ответил полицеймейстер удивлённо. Жалует старец впервые, неспроста такая честь.
— Каков младенец?
— Здравствует, благодарю.
Передохнув, Толстой изложил свой план. Надо убедить царицу, чтобы она «для своего интереса короновать изволила при себе цесаревну Елисавет Петровну или Анну Петровну, или обеих вместе. И когда так зделается, то ея величеству благонадежнее будет, что дети её родные».
Царевича полезно не мешкая удалить — «можно ево за море послать погулять и для обучения посмотреть другие государства, как и протчие европские принцы посылаютца…»
Того же хочет Бутурлин. Толстой с ним советовался. Всё в руце монаршей. А время не терпит.
— Боюсь, опоздали мы…
Тут полицеймейстер вспылил.
— Чего же вы молчите? Ты в Верховном сидишь. Я, что ли, поведу тебя к царице? Меншиков командует, а вы молчите. Будь я в твоём кресле… Ей-Богу, лучше бы было! Без меня управляете? Вот и страдаем.
— Помилуй! Мы-то при чём?
— Прости, распалился я…
— Осерчает царица, — вздохнул Толстой. — Решиться нужно всё же… Падём в ноги, пусть укажет наследницу. Иван Иваныч считает, троим нельзя идти, неудобно. Ты как судишь?
— Одному надо. Тебе, граф.
— Что ж, пойду… Аки агнец на заклание.
— Князь не спросясь ходит, — стыдил Дивьер. — Словно в собственные хоромы.
— Вельзевул он, соблазнитель поганый.
С Бутурлиным Дивьер говорил отдельно не раз. Сравнивали, которая из царевен лучше.
— Анна умнее, — утверждал гвардеец. — На отца похожа.
— Умильна собой, приёмна, — подхватил Дивьер. — И Елисавет изрядна, только нрав покруче. Однако я за Анну… Ты прав, похожа на отца. Шатанья не допустит, а то вовсе порядка не стало.