— Анна! Подойди!
Подала знак Александру Он догадался, смахнул с портрета невидимую пыль, вручил царевне. Затем Елизавете. Одарила Левенвольде-старшего [172] — пусть хранят в баронской семье, и младшему будет память. Награждён портретом, по совету светлейшего, старый Сапега — за то, что принял русскую службу. Произведён в фельдмаршалы, весьма может быть полезен в спорах с Польшей из-за Курляндии.
В десятом часу царица пожелала родне, кавалерам спокойной ночи. Голос её слабел. К полуночи поднялся жар. Прибежал Блументрост — без парика, лысый, задыхающийся. Притворно журил, будто недуг не что иное, как каприз.
— Ай, Алексевна, набедокурила! У зайца заболи, у волка заболи, у лисички! На-кось, глотни!
Немец, родившийся в Москве, он чуть не полвека при дворе, обращаться с коронованными привык по-свойски, на правах семейного врача.
— Снотворное? Пфуй!
Упрашивал и Данилыч. Боится она этого снадобья, подозрительность напала. Бывает с ней… Вдруг чудится — отравили её. Однажды конфеты показались кислы…
— Проснёшься, матушка… Яко зорька ясная.
Нет, бунтует, выбила чашку из дрожащих пальцев старика. Солдатская брань срывается с уст. Раус, вон докторов! Они уморят её. Блументрост пятится к двери, лицо опавшее, горестное.
Больная промаялась всю ночь. Анна Крамер клала ей на горячий лоб прохладные тряпки, смоченные уксусом, поила чаем из трав. Эльза тихо играла на фисгармонии псалмы из тетради Глюка, Александр развлекал беседой, извлекая из памяти былое, походное. Наконец лихорадка унялась, царица задремала. Князь направился к себе. Он снова квартирует в Зимнем — скоро распутица, безумием было бы разлучиться сейчас с Катрин.
Спальня здесь ещё чужая. Дома делфтские птицы назойливы, тут без них чего-то не хватает, стены расчерчены тонкой лепкой, голо и пусто. Что готовит судьба? Раздевшись, дольше обычного творил молитву, задул свечи. Сдаётся — влетели пернатые, шумят крыльями в темноте.
Невидимо, зловеще…
— Призывает Бог матушку.
Сказал домашним с печалью искренней — ничто не вечно в сём бренном мире, опочил фатер, покидает нас его подруга, завершится эпоха, быть может, лучшая в его жизни. А в истории самая блестящая.
Недуг царицы, загадочный для врачей, поразил лёгкие, сердце, жилы, проводящие кровь, настигает приступами, каждый раз более жестокими. Боли в груди, ломота в членах, обмороки, истощенье сил…
— Эй, Александр! Меня… знаешь как одеть.
— Заладила, матушка.
Ранит его отрывистый, повелительный шёпот. Сказала раз — и довольно. Амазонское её — синее с красным воротником, цветов Преображенского полка, в коем она полковница, — принесено в спальню, висит в гардеробе, чтобы под рукой было для похорон.
— Весна на дворе, — произнёс Данилыч мягче. — Встанешь.
14 апреля Нева вскрылась, белый плац в оспинах пыжей, истоптанный войсковыми ученьями, смотрами, тает, рушится! Троекратно пальнула пушка в крепости, поднят штандарт. Светлейший дополнил ритуал — гвардейцы маршировали под окнами царицы, с музыкой и с барабанным боем.
Медикамент крепкий, ободряющий. Благодарная улыбка была наградой князю.
— Чаще устраивай!
Требует доложить, что на пушечном дворе готовят к лету, что на галерной верфи. Так вот с ней — полегчало, и уже в седле чует себя.
— Твоя воля… Съезжу, доложу.
Помолчала. Тень грусти пала на лицо.
— Друг мой, — услышал он. — Теперь твоя воля.
Такое признание — впервые… И столь ласкова… Данилыч наклонил голову, приложил руку к сердцу — волнение испытал неподдельное.
Момент благоприятный…
— Матушка, — начал он. — Донесли мне… зависть человеческая ненасытна. Жаль огорчать тебя… Есть мерзкая фронда, мне грозят, тебя смеют поносить гнусными языками. Мои люди эти злые намерения раскрывают. Составлю указ, принесу тебе, сама рассудишь.
Отнеслась с доверием.
Одна её подпись, под завещаньем, — есть, необходима вторая. Светлейший сознаёт — с кончиной царицы он потеряет главную свою опору. Весьма уязвим окажется, если заранее не устранит врагов — силой высочайшего указа.
Улики против Толстого, Дивьера и прочих, хранившиеся дома, перенесёны во дворец, в укромное место. Наступает время дать им законный ход. Но что в тех доносах? Разговоры? Преступные, но разговоры меж собой. Мало, мало… Наказание должно быть суровым.
За оскорбление величества…
Нет тому доказательств, так будут. Только толково взяться. Светлейший два часа наставлял Горохова.
— Волконскую оставь, пустая баба. В город тебе шляться нечего, при мне изволь находиться. Поскучает твоя мамзель.
— Дразнишь, батя.
— А что? Томит доброго молодца?
— Жениха ей найди…
— Дворянина, богатого? Дьявол с ней! Наш интерес в Зимнем.
Царица, как только ослобонит пароксизм, обращается к Бахусу. Блументроста до слёз доводит. Новая блажь у неё — темноты, тишины не терпит. В гостиной танцы — катят её туда, в кресле. Даже когда ей худо, велит дочерям забавляться, гонит их. Грустную мину являть не сметь, — штрафной кубок за это, как бывало в компании у Петра.
— Где пьют, Горошек, там и болтают.
Шумно по вечерам в покоях Елизаветы. К ней присоединяется Анна, часто без мужа, участвуют фрейлины, в том числе Анна Крамер, особа услужливая. Щеголяет, меняя ежедневно кафтаны, Дивьер — дамский любимец.
— Хитёр мой зятёк, да и у него, Горошек, язык с умом расходится.
«16 апреля, во время Ея Величества жестокой болезни…»
Слова эти повторяются в розыскном деле. Дата в судьбе Дивьера чёрная. Не догадывался осторожный полицеймейстер, что за каждым шагом его следят.
«…все доброжелатели Ея Императорского Величества были в великой печали, а ты в то время, будучи в доме Ея Императорского Величества, не токмо не был в печали, но веселился. Плачущую Софью Карлусовну вертел ты вместо танцов и говорил ей, не надобно плакать, для чего».
Нужды нет, что веселье угодно государыне. Дивьер просто вертел племянницу Екатерины — танцы, читай, неуместны, он один нарушил приличие.
«Анна Петровна стояла у стола и плакала, и ты не встав, не отдав должного решпекта говорил — о чём печалисся, выпей рюмку вина».
Вошла Елизавета, он и ей отказал в решпекте, сидел на кровати. «Чинил ты и прочие злые поступки». Возмутитель ещё на свободе, а список прегрешений составлен, в нём тринадцать пуктов, продиктованных светлейшим. Иноземца, безродного графа легко изобразить главным злодеем.
Важно настроить вельмож. В «Повседневной записке» замелькало — «беседовал тайно». Прежде всего с высшими чинами. Голицын — единомышленник, канцлер Головкин флегматичен, бережёт свой покой, но покладист. Угостив обоих обедом, Данилыч едет с ними к Остерману, который встречает хрипя, кутаясь, испуская стоны. Потчует прокисшим вином, говорит уклончиво, — навещать его, притворно хворого, придётся ещё не раз. Наконец санкция министров получена, светлейший зовёт к столу мелкую сошку — с нею проще.
Формируется суд. 24 апреля Дивьеру сообщено, что её величество вызывает его к себе. Дежурить в покоях царицы князь поставил Горохова.
— Попросишь обождать, — сказал ему патрон. — Чур, без грубости, а то как шарахнется… Канитель тогда… Я буду у царицы, как выйду, ты в сей момент ко мне…
Екатерина перенесла накануне очередной приступ, ободрилась немного, Александра поддержала — да, пора пресечь козни смутьянов. Когда он вышел, пробило два пополудни. Часы английской работы, с медным циферблатом, увенчаны фигурой двуликого Януса, бога на связи времён, смотрящего в прошлое и в будущее. Он должен был остаться в памяти светлейшего и его врага. Князь сдерживал ликование, шагнув вперёд, — рука на эфесе шпаги.
— Постой-ка, Антон! Матушка наша приказала… Обязан тебя арестовать.
Сказал спокойно, по-свойски. Подобные дела надлежит исполнять без шума — тем более во дворце. Дивьер опешил. Потом медленно, как бы в растерянности, начал вытягивать шпагу. «…показывая вид, что отдаёт шпагу, вынимает её с намерением заколоть князя Меншикова, стоявшего сзади его, но удар был отведён», — записал саксонский посол Лефорт. Горохов отнял оружие, светлейший снял с графа «кавалерию», сиречь орден Андрея Первозванного, голубую ленту. Совершил то, что давно лелеял в мечтаниях.
172
Левенвольде Гергард Иоанн (ум. 1721) — барон, первый присягнул Петру после взятия Финляндии.