Изменить стиль страницы

Часы уже пробили два. Дыбин приказывал, Сычев слушал. Они еще с полчаса говорили. На прощанье Дыбин сменил тон:

— Пора начинать со скотом, Семен Трофимыч. Дайте пожму вашу руку… Для будущей пользы народа, бог благословит! — Он задержал руку Сычева в своей и добавил: — Помните: все ваши личные оставшиеся три овцы и корова должны быть целехоньки — вы скот не режете, вы явно «осуждаете» эти незаконные поступки. В трех-четырех дворах закиньте «удочку» и — в сторону.

Из хаты они вышли вместе. Дыбин ушел домой огородами, Сычев — на крыльцо. Он чуть постоял, смотря вдоль улицы. Мороз сковал все, а низкие зимние облака сорили на Паховку снежинками, редкими и крупными. Сычев ощущал их лицом, но они его уже не радовали, как бывало, когда в таком случае приходила на ум пословица: «Декабрь снежный да холодный — год хлебородный». Он застегнулся на все пуговицы и пошел к Виктору Шмоткову.

Сычев остановился у хаты, мелко перекрестился и про себя произнес: «Господи благослови!» Затем тихонько постучал в окошко. Звук этот показался ему очень громким, и он оглянулся по сторонам так, будто кто-то стоял позади или рядом.

— Кто? — отозвался из хаты Виктор сонным голосом.

— Открой, Виктор Ферапонтыч, — полушепотом сказал Сычев.

— Кто там? — уже громче спросил Виктор.

Кто-то в хате закашлял. Пискнул ребенок. Потом Виктор вышел в сени и приоткрыл дверь, не выходя на улицу и не впуская Сычева.

— Виктор Ферапонтыч! — обратился к нему тем же полушепотом ночной гость. — Помоги, пожалуйста!

— Чего там? — недоверчиво спросил Виктор.

— Помоги порезать скотину, пожалуйста. Один-то не осилю корову. Овчонок-то управлюсь, а корову… не управлюсь до света. В колхоз будут сгонять завтра. Все одно пропадет скотина. Уж лучше себе польза. Помоги! — торопливо шептал Сычев. — Оплачу и не забуду. Никто не будет знать — мы же только вдвоем.

— К-как т-так сг-сгонять?! — испугался Виктор, хотя уже и слышал такое, но еще не верил. Теперь вот и в самом деле начинается. Он застучал зубами как в лихорадке. — К-как, сг-г-гонять?

— Да уж ясно… Помоги! — молил Сычев. — Все режут.

— То есть как? — ополоумел ошарашенный Виктор. — А своя — куда? Твою резать, а моя — в колхоз? — Он заторопился, зашмыгал носом, замахал руками, как плетьми, в разные стороны и без удержу. — У тебя три овцы осталось да корова, а у меня четыре овцы, да телушка, да одиннадцать курей с кочетом. Твою порезать, а моя — в колхоз? Твою порезать, а моя — в колхоз? — задолбил он в смятении. — Не могу, не могу помогнуть. Никак не могу. Куды ж денешься! Все одно плохо.

— Да уж как хочешь, — смиренно перебил его Сычев. — Я, пожалуй, уйду. Поищу кого-нибудь. Ах ты горе наше! Ах, конец света! Все в Писании правильно сказано. Последние часы доживаем, — запричитал он, уходя.

Виктор вбежал в избу. Зажег лампешку без стекла, и она сразу зачадила тонкой и едкой копотью. От света засуетился рой тараканов, явно выражающих неудовольствие необычной побудкой. Встала жена Алена и села на край кровати, свесив ноги. Виктор окинул взором хатку. На деревянной кровати, огромной и широкой, как нары, спали вповалку все трое ребятишек, высунув из-под тряпья ножонки и ручонки; казалось, они так перемешались с этим постельным хламом, что и не разобраться, кто где лежит. В люльке покачивался новорожденный мальчишка. Косолапая курица, изувеченная лошадью и принесенная с вечера в хату, сидела около печки, закрыв пленкой глаза. Из-под печки высунулся на свет маленький поросенок, деловито прохрюкал, прошелся по избе, как хозяин своего хлева, слегка ткнул носом курицу и зачавкал в корытце. Кому как, а Виктору казалось, что это и есть его настоящее хозяйство, что он после падежа коровы вновь начал «обрастать», «богатеть». Уже есть телушка, есть четыре овцы, есть поросенок, есть лошаденка уже без коросты, есть хата. Все есть, что человеку надо. «Что больше человеку надо? — подумал Виктор. — Ничего. Все есть». Извечная нужда только-только стала его покидать, и вдруг — сначала слухи, а потом вот оно: все надо отдать кому-то, куда-то, и бесплатно. Он стоял и полупьяными от неимоверно тяжких сомнений глазами осматривал хату. Что поделаешь, если эти поросячьи запахи стояли рядом с мечтой о будущем жирном борове, а попыхивающие во все отверстия мальчишки были его мечтой о будущих сильных помощниках отца? Каждому человеку — свои мечты. Они у всех разные. И по-разному люди понимают, что же человеку надо. Виктор думал о счастье по-своему: он уже не голодал, у него была скотина. А теперь ничего не будет. За что же это у него отберут кур, овец, телушку? И лошадь?

— А-а, та-ак! — крикнул он. — Алена! Одевайся!

— Куда? Зачем? Виктор, Витя! Что с тобой, родной?

— Скотину будем резать! Резать! Реза-ать! Завтра в колхоз погонят. — Он схватил нож и заскрежетал им о брусок.

Алена стала торопливо одеваться. Ребятишки проснулись и уселись в тряпье, глядя несмышлеными, недоумевающими глазенками на отца, такого небывало странного и страшного. В ночи тоскливо и жутко, под коптилку, свербил душу нож, облизывая стальным жалом брусок. Было страшно до слез. Потом родители вышли.

Во дворе Виктор привязал телушку обрывком веревки к подсохе так, что голова ее была плотно прижата к столбу. Потом он взял топор. Посмотрел на Алену и отвернулся в сторону. Вдруг он неожиданно, с размаху, ударил телушку обухом по голове, оглушив ее, и отпустил веревку… Телушка рухнула наземь. Виктор перерезал горло… Он еще раз пристально и страдальчески посмотрел на Алену, перевел взор снова на телушку и зарыдал над трупом, зарыдал над угасшей надеждой на лучшую жизнь. Стоял, опустив длинные руки, и всхлипывал, утираясь рукавом кожуха. Было жутко, как на похоронах близкого человека. Алена завопила в голос, будто над покойником. Этот раздирающий вопль было слышно далеко по селу.

Где-то вдали кто-то тоже вопил. Кое-где послышался сдержанный гомон и тревожные шаги по снегу. Кто-то бежал по улице, задыхаясь и спеша.

Дети услышали со двора вопль матери. Старший, Ленька, выскочил босым во двор, увидел, как отец убивает овцу, вбежал снова в избу, схватил из-под печки поросенка и сунул его рядом с собой, в тряпки. Мальчишки сбились плотно, прижавшись друг к другу. Они ничего не понимали и поэтому не плакали. Косолапая изувеченная курица сидела и тоже не понимала, что живет последние минуты.

Было страшно.

Разве мог кто-либо подумать, что Виктор, всю свою жизнь тащившийся рядом с лихой нуждой и поэтому не имеющий времени для частых размышлений, так нелепо казнит себя и свою семью. Кто знает: может быть, Виктор и не виноват в том, что за него кто-то должен думать о его жизни, о его будущем. Кто-то должен думать!

После Виктора Сычев был еще только в двух-трех дворах, но и этого оказалось достаточно. Однако была у него и «осечка».

От Виктора он пошел к Кочетову Василию Петровичу, так же постучал в окошко, так же хотел повторить все, что проделал у Викторовой двери.

— Кто тут ночами шляется? — отозвался на стук Василий Петрович и высунул широкую бороду в приоткрытую дверь.

Сычев зашипел тревожно, жалостно и взволнованно:

— Завтра скот будут сгонять… в колхоз. Народ режет… Нас ведь с тобой кулаками считают. Ты бы…

— Пошел к черту! — гаркнул, как из медной трубы, Кочетов и захлопнул дверь перед носом Сычева.

…В ту роковую ночь были слышны стоны и плач людей, рев скотины, почуявшей кровь и всегда впадающей в отчаяние от этого запаха. Лошади трусились мелкой дрожью, перебирая копытами, встряхивая головой, у них слезились глаза. Из двора во двор клубком змей покатилась молва: «Режут скотину! Не зевай!»

И все же во многих дворах не пролилось ни единой капли крови. Одни не резали из жалости к животным, другие оттого, что душа стала ближе к тем, кто ратовал за колхоз, хотя о самом колхозе имели смутное представление, а третьи не трогали скот из-за страха. Тронь попробуй, если кто-то бегает по улице из конца в конец и пронзительно кричит:

— За убой скота расстре-ел! Расстре-ел, сукины вы дети!