— Неправильно написал — «великий человек». Надо — «великий вождь народа».
— Не надо, — возразил Федор. — «Великий человек» — это всё.
Подумали. Решили писать заново так: «Вечная память великому вождю и любимому человеку!» Эти слова и написали. Потом полотнище нашили на два древка.
Близился рассвет. Замигали огоньки в избах. Андрей Михайлович сказал ребятам:
— Идите. Скажите каждый в двух-трех хатах и — назад.
— Кто будет выступать? — спросил Ваня у Андрея Михайловича. Он, как председатель сельсовета, должен это решить.
— Тебе, Ваня, должно быть.
— Я, Андрей Михайлович, не выдержу… заплачу…
— Тебе надо, Андрей Михайлович, — сказал Федор. — Ты — коммунист.
— Ладно. Буду говорить. А от женщин кто?
Решили: пусть говорят те, кто пожелает, а Андрей Михайлович только начнет.
Не успели ребята вернуться, как народ пошел к избе-читальне и к сельсовету. Каждый заходил к соседу, стучал в окошко и говорил:
— Беда, сосед!
— Что там такое? — спрашивал хозяин.
— Беда. Ленин помер.
И шли вместе. Шли молча. И каждый надеялся: «А может быть, это — неправда».
Дед Матвей так и сказал Володе, постучавшему в окно:
— Не может того быть! Это — неправда. Проверить надо, — и выскочил на улицу.
— Правда, Матвей Степаныч, правда. Телеграмма вечером, с нарочным.
И дед затрусил рысцой в сельсовет, приговаривая: «Проверить надо. Обязательно проверить». Но в душе уже ныла тоска. В сельсовете он увидел Андрея Михайловича и спросил, запыхавшись:
— Правда?!
— Да, — коротко ответил председатель.
И тогда Матвей Степаныч повернулся к портрету Ленина, заморгал, сморщился и сказал тихо-тихо:
— Ильич… Ильич! Что же это ты? А! Бросил?!
Слезы текли у него по морщинам, скатывались по бороде. И он не вытирал лица. Он не знал, что он плачет. Разве ж знал он сам, Матвей Сорокин, что Ленин так ему дорог! Он узнал это только теперь. Стоял старик перед портретом Ленина и плакал, не замечая слез.
А валенки скрипели по селу вразнобой, беспокойно, тревожно. В сельсовете народа — битком. В избе-читальне — полно. На площади люди группами. И все молчали.
Семен Сычев стоял в сельсовете, в углу. Он опустил голову, так, что борода изогнулась. Шапку он держал обеими руками, опустив их вниз. Волосы у него не причесаны (забыл, должно быть) и торчали пучками. Семен ни на кого не обращал внимания. А казалось ему, будто был он один на всем белом свете. О чем он думал, понять невозможно, а мыслей своих не высказывал. Только и на его лице было великое горе.
Но вот Андрей Михайлович встал из-за председательского стола и сказал:
— Давайте выходить, товарищи.
И все пошли.
На трибуне, сбитой наспех, ночью, из двух бричек и ворот, возвышался портрет Ленина, а над ним слова:
«Вечная память великому вождю и любимому человеку!» Около трибуны, впереди всех — Ваня Крючков, Миша, Володя Кочетов, Зинаида и Матрена Сорокина с мужем. Андрей Михайлович взошел на трибуну. Снял шапку. И все как один сняли шапки. Было очень тихо. Изредка бесшумно опускались на землю снежинки. Они крапинками лежали и на головах людей. Андрей Михайлович смотрел на Ленина. Все видели: стоит Вихров рядом с Лениным и что-то думает. А он думал в те минуты об одном: никогда вот так, за всю свою бедняцкую и боевую жизнь, не приходилось отвечать перед Ильичем, отвечать своим сердцем за все, что сделал хорошего и плохого, отвечать под пристальным взглядом народа. Он даже и не знал, о чем он будет говорить, но он скажет что-то очень сильное, необыкновенное, на что в обыденной жизни не способен. И Андрей повернулся к собравшимся.
Лица крестьян были обращены все чуть вверх, на Ильича и на Андрея. Над непокрытыми головами — легкий парок от дыхания. И сколько печали увидел Андрей в этих лицах! Матрена Сорокина смотрела на Андрея сквозь слезы. Крестьяне шапками, будто украдкой, проводили по лицу сверху вниз, не отрывая взора от трибуны. И было всем тяжко.
Но вот Андрей вскинул голову, потрогал себя за воротник рубахи, как бы стараясь расширить его, и начал:
— Дорогие мои, товарищи!.. — Он долго молчал, собираясь с силами, чтобы сказать следующие слова, — Умер… Ленин!!!
Эти два слова он выкрикнул с такой тоской, что вложил в них всего себя, без остатка, все свои мысли. Губы у него задрожали, лицо заходило в судорогах, и он тихо, так, что услышали только передние, сказал:
— Ильич… умер… — И вот на виду у всех закрыл он ладонью глаза и зарыдал.
Потом он стоял уже с открытым лицом и смотрел куда-то вдаль, над головами. И плакал безудержно и безутешно.
Вместе с ним плакали старики и дети, юноши и девушки, стоя неподвижно под открытым синим необъятным куполом неба, подставив головы под мороз.
И все поняли, что Андрей Михайлович сказал все.
Матвей Сорокин подошел к трибуне, потрогал Андрея за валенок. Тот посмотрел вниз. Тогда Матвей сказал:
— Пойдемте по селу.
Андрей подал портрет Ленина. Его взяли Матрена и Матвей Сорокины и понесли вдоль улицы. За ними Ваня и Володя понесли полотнище с прощальными словами, обращенными к Ильичу. Андрей поднял над собой траурный флаг. И все тихо пошли. Все. Взрослые и дети.
Зинаида запела сначала одна:
Потом подхватили Ваня и Андрей:
Все пели. Пели кто как мог. Печальные звуки песни поплыли над селом. Так прошли улицу и вернулись назад.
— Еще надо — по нашей улице, — просил дядя Степан Крючков.
Все пошли по второй улице. Так и шли: пели или шли без слов, молча, медленно и торжественно. Потом повернули и на третью улицу, самую короткую. Больше никаких улиц в Паховке не было. Снова вернулись на площадь.
За все время пути по селу Матрена Сорокина не произнесла ни слова. Даже тогда, когда кто-то сказал: «Ильича надо носить по очереди», она молча передала дорогую ношу кому-то из детей. А когда в последний раз пришли на площадь, когда все уже надели шапки, она произнесла первые слова:
— Матвей, надень шапку.
Тот покачал отрицательно головой. Тогда она сняла с себя ситцевый нижний платок, оставшись в старенькой шали, и подала ему. Матвей Степаныч сложил его вчетверо полоской, и подвязал через уши, под бороду. Да так и стоял. А Матрена подошла к Андрею Михайловичу и сказала:
— Хочу… говорить. — Казалось, она берегла слова, боялась расплескать переполнившее ее чувство.
Андрей Михайлович кивнул.
И вот она вышла на трибуну, могучая, высокая крестьянка. Ей пятьдесят три года, а можно было дать на десять лет меньше.
Она подняла голову вверх и увидела пасмурное небо, увидела порхающие снежинки, чуть помолчала. И заговорила протяжно, уныло, как траурное причитание, плач:
— Ой ты солнышко, солнце красное! Что ж померкло ты, тепло-ласково? Не тобой ли, свет, земля теплилась? И не ты ль для людей хлеб и соль несло! А легла зима да суровая; холодно душе да без солнышка. Аль не видишь ты, любо-солнышко, как капель пошла да в мороз лютой? То не дождь идет на снега зимой, то слезу ронит из очей народ. Он уж раз вздохнет, то буран пойдет, а слезу ронит, то — поток горюч. — Матрена уже не говорила, а почти пела, страстно, всем сердцем. Она обратила одухотворенное лицо к портрету и спрашивала: — Ой Ильич ты наш, наше солнышко! Что ж покинул нас посередь путей? Где тропу искать из нужды лихой? Как нам выбраться на белой тот свет из заплат отцов да из бедности?
И пели ее слова в душе многих стоявших с поникшими головами. И многие повторяли ее слова в себе: «Где тропу искать из нужды лихой?» А Матрена продолжала, будто отвечая на свои вопросы:
— Зимним вечером да свет горит в окне, и видать его далеко в пути. Заблудился кто — на огонь пойдет, уморился кто — обогреется. Кто зажег огонь для всех добрых людей? Кто прорезал тьму светом праведным?.. — Матрена подняла руку вверх. — То горит для нас… сердце Ленина! — воскликнула она и протянула к людям обе руки. — Дай бог каждому не терять в пути тот огонь могуч, что Ильич зажег… — Она увидела на рукаве снежинки и продолжала тем же возвышенным тоном: — На руках моих снег студен лежит, а на сердце плач горше горького… Умер наш отец, светел батюшка, умер Ленин наш, светло солнышко. Но не гаснет свет — огонь пламенный, что принес Ильич ко мне на сердце. — И она поклонилась Ленину в пояс, прикоснувшись пальцами к доскам. Потом обернулась к народу и так же поклонилась, по-старинному.