Изменить стиль страницы

Разворачиваясь кругом, тачанка вертелась вьюном и осыпала белых. Завизжали пули во все стороны. В жутком буране нельзя было врагу понять, откуда стреляют. Казалось, со всех сторон: снизу, сверху, с боков. Поднялась невообразимая свалка. И в этом месиве беспорядочной, хорошо вооруженной толпы — зычный голос Малаховского:

— Окружили! Бросай оружие! Сдавайсь!

— Сдавайсь! — кричали кавалеристы.

— Сдавайсь! — ревел медведем Андрей Гордиенко.

Сверху, не переставая, сыпал пулемет, отрезая отрог от балки. Опенько вертелся на дне балки. И вдруг… отказал пулемет!

— Сдавайсь! — гремел Малаховский.

— Старик! Старик! — почти плача, обращался юный Опенько к пулемету, как к живому. — Старик! Что же это ты? — И он с остервенением ударил по металлу, ударил до боли в кулаке. — Сдавайсь!!! — зарычал он в бурю и в упор выстрелил в подбегавшего к нему офицера.

Тачанка рванулась вверх, на край. И тут Опенько увидел: в метре от тачанки мелькнул пулемет, а около него, сбоку, лежал труп, уткнувшись в снег лицом.

— Давай к своей тачанке — помогайте им, — приказал он остальным двум. — Прощайте, ребята! — И… вывалился в снег на всем скаку.

— Стоп! — рявкнул Гордиенко.

Крохмалев кошкой прыгнул к Опенько:

— Митроша! Ранило?

— К своей тачанке… Ну! — зашипел он на Тихона.

Приказ есть приказ: тачанка взмыла вверх.

Белые толпой стали выбираться из отрога, отстреливаясь вкруговую.

«Где Опенько? Что с ним? — думал Малаховский, стреляя беспрерывно. — Уходят, а он молчит».

Опенько полз в рыхлом сугробе к пулемету противника. «Почему молчит пулемет? — думал он. — Наверно, расчет разбежался, а один, что лежит, убит наповал». И полз быстро-быстро, забыв о том, что сейчас зима, буран, ночь. Он толкнул в бок человека, лежащего около пулемета. Тот не пошевелился. «Готов», — подумал Опенько. Ощупал пулемет — оказался «максимка». Рядом ящик с лентами патронов.

— Ах вы, сволочи! Опенько еще покажет… — проговорил он вслух, сжав зубы.

И застрочил. Застрочил в десяти метрах от противника. Застрочил в одну точку, перерезав поток отступающих из балки, как ножом.

— Сдавайсь! Сдавайсь!..

Кричали это паническое слово уже не только Малаховский, но и десятки других голосов — кричали белые.

Но что это? Опенько почувствовал, как лента пошла плавнее, уже не требовалось подправлять ее, прекращая для этого огонь. Оглянулся и увидел: тот «труп» в солдатской шинели и с закутанным в башлык лицом подавал ему ленту. Опенько выхватил пистолет…

— Земляк, земляк! — быстро заговорил «труп», — Не узнаешь? Сосед твой — Кузьма Бандуркин, из Подколодного. По голосу узнал, как ты ругнулся.

— Кузьма?!

— Я.

— Ладно. Подавай. Потом разберемся.

Пулемет сыпал вновь. Уже вдвоем они перетащили его в то место, где «перерезали» колонну, и теперь отсекли совсем часть полка, оставив в балке.

— Второй батальон! Прекратить огонь! — командовал Малаховский несуществующему батальону. Он сам оказался где-то близко от Опенько и, сложив ладони рупором, кричал во весь голос: — Я, командир Богучарского полка, приказываю пленным сложить оружие на левый склон балки! Слушай команду! Я, командир Богучарского полка, приказываю… — повторял он несколько раз.

Знали белые, кто такой Малаховский. И вот он сам здесь. Значит, полк здесь.

— Слушай команду! Оружие на левый склон!

…Метель утихала. Брезжил рассвет. Близко, совсем под дулом пулемета, запорошенные снегом пленные складывали около Опенько винтовки, подтаскивали пулеметы, оставляли все это и спускались вниз, строились.

— Кузьма? — спросил Опенько, лежа у пулемета и не сводя глаз с подходящих вереницей пленных.

— А?

— Как же это ты попал к белякам?

— Мобилизовали в «добровольческий полк». Пришли втроем с винтовками и мобилизовали, прямо за обедом.

— И ты пошел?

— Пошел, — с горечью ответил Кузьма.

— Должен я тебя убить. Опозорил ты наше славное Подколодное.

— Теперь мне все одно. Только я не виноват, Митрофан. Я расскажу.

— А чего ж ты лежал в снегу?

— Притворился убитым. Или замерзну, думаю, или утеку к своим.

— К каким к своим?

— К вам. Я бы все одно утек.

Они лежали в снегу, коченея и стуча зубами, пока последний пленный не положил винтовки. Стало видно все вокруг. В балке было уже тихо.

Казалось, ветер устал, обмяк, окончил бой. Пленные, построившись в три шеренги, около которых хлопотал Малаховский, увидели перед собой… только два пулемета, направленных на них.

— Кузьма? — снова обратился Опенько.

— А?

— У тебя еда есть какая-нибудь?

— Хлеб есть, мясо вареное есть.

— Дай. Больше суток не ел. И взять негде.

Крохмалев и Гордиенко спустились вниз на своей тачанке. Они увидели Опенько: он сидел рядом с беляком и ел мясо с хлебом. Жевал он медленно, через силу. Лицо его было черно, щеки ввалились, волосы выбились на лоб и прилипли. Такая ночь стоила нескольких, месяцев, а может быть, и нескольких лет.

— А этот «башлык» чего тут? — злобно спросил Гордиенко, бросив взгляд на Кузьму Бандуркина. — Чего не строишься, чучело? Ну!.. Так вот и раскрою черепушку… Гад!

За Кузьму ответил Опенько чуть охрипшим, надорванным и простуженным голосом:

— Пойдешь в мою тачанку, Кузьма. — Он разломил хлеб на две части и отдал Тихону и Андрею. — Ешьте, ребята… Спать хочется. — И еще добавил: — Он нашу правду почуял. Не трожьте его.

…До тысячи человек пленных, четыре пушки, десять пулеметов, сотни винтовок, весь обоз с имуществом полка — таков был результат ночной легендарной операции. Большинство пленных снова вооружили, и Малаховский повел их в обход, чтобы ударить казакам с тыла. Они пошли за Малаховским, а среди того же дня были уже в бою. Этот тыловой удар, неожиданный и стремительный, решил исход боя: так начался разгром наступавшей Южной армии генерала Иванова и левого фланга Донской армии генерала Краснова. Богучарский полк вышел в глубокий тыл противника. Белые спешно, в беспорядке отступали.

…А вечером Опенько вошел в хату какого-то села (он не помнит какого), сел около печки на пол и тут же уснул. Гордиенко осторожно перенес его на кровать, лег с ним рядом. На полу, на постланной соломе, спал Крохмалев. Он лежал навзничь, положив забинтованную руку на грудь, волосы откинулись назад, пересохшие губы что-то шептали — он бредил. Кузьма Бандуркин управил лошадей, вошел в хату и лег рядом с Крохмалевым. Уснул он не сразу — слишком много потрясений произошло за последние дни. Наконец уснул и он. В хате стало тихо. Только с печки слышался шепот: там сидела, свесив ноги, пожилая женщина, смотрела на спящих и, утирая фартуком глаза, шептала:

— Молоденькие-то все какие… Дай вам бог счастья…

Двадцать два года было в то время Опенько. Горячая и славная юность!

* * *

А сейчас генерал-майор в отставке Валентин Александрович Малаховский переписывается с Опенько Митрофаном Федотовичем.

«Дорогой соратник и боевой друг Митрофан Федотович!» — пишет генерал. «Отец наш и товарищ!» — пишет Митрофан Федотович своему любимому командиру. Какая трогательная и теплая дружба, скрепленная кровью!

Валентин Александрович Малаховский живет сейчас в Риге. Митрофан Федотович Опенько — в Новой Калитве.

Если вам доведется быть в Новой Калитве, то вы спросите: «А где тут проживает Опенько?» И вам могут задать контрвопрос: «А не тот ли Опенько, что взял целый полк?» Но это уже будет легенда. Он был не один, их было «много» — одиннадцать человек славных богучарцев. Это была легендарная быль из жизни легендарного Богучарского полка.

Многие из них были ранены по нескольку раз. Сам Малаховский (впоследствии командир двадцатой кавалерийской Богучарской дивизии Южного фронта) за годы гражданской войны был ранен… двадцать раз! Только Крохмалеву Тихону не удалось проехать по земному шару, не удалось и жениться: он убит при подавлении одного из восстаний казаков. Славный был парень, удивительно теплой души человек, веселый и смелый.