Изменить стиль страницы

— Здесь, напротив, все вас любят, — прибавила она. — Вы у себя дома!

Гость ответил на ее слова улыбкой, которая не осветила и половины его лица. Но как ни была она слаба и мимолетна, в ней сквозило очарование красоты. Вслед за этой улыбкой на лице у него появилось более грубое выражение — или оно казалось грубым, потому что не было смягчено светом разума. Это был голод. Гость принялся за предложенный ему завтрак, можно сказать, почти с жадностью и, казалось, позабыл и о самом себе, и о Гепзибе, и о юной Фиби, и обо всем, что его окружало. Вероятно, если бы его умственные способности сохранили свою силу, он бы сдержал тягу к услаждению желудка. Но в настоящем положении дел эта потребность проявилась в таком тягостном для наблюдателя виде, что Фиби вынуждена была потупить взор.

Скоро гость почуял аромат стоявшего перед ним кофе и принялся пить его с нескрываемым наслаждением. Ароматная эссенция подействовала на него как волшебный напиток. Темная субстанция его существа сделалась прозрачной — по крайней мере, в такой степени, что сквозь нее теперь был различим свет разума.

— Больше, больше! — вскрикнул он с тревожной поспешностью, словно боясь упустить что-то от него ускользавшее. — Вот что мне нужно! Дайте мне больше!

В это время стан его несколько распрямился, а в глазах появилось осмысленное выражение. Они, впрочем, не оживились настолько, чтобы в них отразился ум. Это было скорее чувство нравственного удовольствия, способность к восприятию красоты, которая составляет главную принадлежность некоторых натур, обнаруживая в них изящный от природы вкус. Красота становится жизнью такого человека, к ней одной направлены все его стремления, и если только физические органы его находятся в гармонии с этим чувством, то и само оно получает должное развитие. Такой человек не должен знать горестей, ему не с чем бороться, для него не существует мучений, ожидающих тех, у кого достает духу, воли и сознания для борьбы с жизнью. Для этих исключительных характеров подобные мучения и составляют лучший из даров жизни, но для существа, на которое устремлено в настоящую минуту наше внимание, они были бы горем, небесной карой.

Нисколько не умаляя его достоинств, мы думаем, что Клиффорд отчасти был сибаритом[7] по натуре. Это можно было заметить по тому, как его глаза постоянно устремлялись к солнечному свету, который пробивался сквозь густоту ветвей в старинную, мрачную комнату. Это проявлялось в том, как он смотрел на кружку с розами, с каким наслаждением вдыхал их аромат. Это обнаруживалось в бессознательной улыбке, с какой он смотрел на Фиби, чей свежий, девственный образ был слиянием солнечного света с ароматом цветов. Не менее очевидна была эта любовь к прекрасному, эта жажда красоты и тогда, когда он с инстинктивной осторожностью отворачивал глаза от хозяйки, и его взгляд скорее блуждал по сторонам, нежели возвращался назад. Виноват в этом был не Клиффорд, виновата была несчастная судьба Гепзибы. Как мог он — при этой желтизне ее лица, при этой ее жалкой, печальной мине, при этом безобразном тюрбане, украшавшем ее голову, и этих нахмуренных бровях, — как мог он находить удовольствие в том, чтобы смотреть на нее? Но неужели он не выразил никакой любви к ней за всю ту нежность, которую она молчаливо расточала перед ним? Нет, никакой. Такие натуры чужды всех ощущений подобного рода. Они всегда бывают эгоистичны по своей сути, и напрасно требовать от них перерождения. Бедная Гепзиба постигала это или, по крайней мере, действовала инстинктивно. Клиффорд был так долго удален от всего, что услаждает взор, и она радовалась — радовалась по крайней мире в настоящую минуту, хоть и с тайным намерением поплакать после в своей комнате, — что у него перед глазами есть более привлекательные предметы, чем ее старое, некрасивое лицо. Оно никогда не было прелестным, а если бы и было, то червь ее горести о брате давно уже разрушил бы эту прелесть.

Гость откинулся на спинку стула. На его лице отражалось удовольствие, но вместе с тем и какое-то напряжение и беспокойство. Он старался уразуметь яснее окружающие его предметы, или, быть может, боясь, что все это сон или игра воображения, с усилием удерживал прекрасное мгновение перед своим духовным взором.

— Прелесть! Восхитительно! — говорил он, не обращаясь ни к кому. — И все это наяву? Какой живительный воздух льется в окно! Открытое окно! Как играют лучи солнца! А цветы как пахнут! Какое веселое, какое цветущее лицо у этой молодой девушки! Это цветок, окропленный росой, солнечные лучи, играющие на росе! Ах, все это, должно быть, сон!.. Сон! Сон! Неужели вокруг меня по-прежнему каменные стены?

Тут его лицо омрачилось. В нем было теперь не больше света, чем могло проникнуть сквозь железную решетку темницы, — он будто с каждой минутой все глубже погружался в пропасть. Фиби почувствовала, что нужно во что бы то ни стало заговорить с незнакомцем.

— Вот новый сорт роз, я нарвала их в саду сегодня утром, — сказала она, выбирая из букета небольшой красный цветок. — В этом году их будет пять или шесть на кусте. Это самая лучшая роза. А как она пахнет! Как ни одна роза! Невозможно забыть этот запах!

— Ах! Покажите мне! Дайте мне! — вскрикнул гость и быстро схватил цветок, который своим запахом, как волшебной силой, пробудил в нем множество других воспоминаний. — Благодарю вас! Он доставляет мне большое удовольствие. Я помню, как я восхищался этим цветком — давно уже, я думаю, очень давно! Или это было только вчера? Он заставляет меня вновь почувствовать себя молодым! Неужели я снова молод? Или это воспоминание так ясно во мне? Но как добра эта девушка! Благодарю вас! Благодарю вас!

Эпизод с маленькой красной розой стал для Клиффорда самым светлым за все утро. Он мог бы продлиться дольше, если бы его глаза случайно не остановились на лице старого пуританина, который угрюмо смотрел на происходящее из своей потемневшей рамы и с матового полотна. Гость сделал нетерпеливое движение рукой и обратился к Гепзибе таким тоном, в котором ясно выражалась своенравная раздражительность человека, за которым все в семействе ухаживают.

— Гепзиба! Зачем ты оставляешь этот ненавистный портрет на стене? Да-да! Это в твоем вкусе! Я говорил тебе тысячу раз, что он злой гений нашего дома! А мой злой гений в особенности! Сними его тотчас!

— Милый Клиффорд, — печально произнесла Гепзиба, — вы же знаете, что я не могу этого сделать.

— Если так, — продолжал он все еще исступленно, — то, прошу тебя, закрой его хотя бы красной занавесью, длинной, с золотыми кистями. Я не могу это терпеть! Пускай он не смотрит мне в глаза!

— Хорошо, милый Клиффорд, я закрою портрет, — сказала Гепзиба успокаивающим голосом. — Красная занавесь в сундуке под лестницей немножко полиняла и попортилась от моли, но мы с Фиби приведем ее в порядок.

— Сегодня же, не забудь! — потребовал он и потом тихо прибавил, словно обращаясь к себе: — И зачем нам жить в этом несчастном доме? Почему бы не переселиться в южную Францию? В Италию? В Париж, Неаполь, Венецию, Рим? Гепзиба скажет, что у нас нет средств. Какая глупая мысль!

Он засмеялся себе под нос и бросил на Гепзибу взгляд, которым хотел выразить тонкий сарказм. Но столь разные и волнительные чувства, испытанные им за такое короткое время, сильно его изнурили. Он, вероятно, привык к печальному однообразию жизни, которая не столько протекала ручьем, сколько собиралась в лужу вокруг его ног. Покрывало дремоты опустилось на его лицо и произвело свое действие на нежные черты, подобное тому, какое густая мгла оказывает на выразительный пейзаж, — они как будто сделались крупнее и даже грубее. Если до сих пор, глядя на этого человека, сторонний наблюдатель мог удивляться его интересной наружности или красоте — даже разрушенной красоте, — то теперь он мог бы усомниться в собственном впечатлении и приписать игре воображения какую-то грацию, оживлявшую это неподвижное лицо, и чудный блеск, игравший в этих мутных глазах.

вернуться

7

Сибарит — чувственный или изнеженный человек, склонный к праздности и удовольствиям.