Изменить стиль страницы

Гепзиба не обладала кулинарными талантами и, по правде сказать, усугубила свою природную худобу, часто предпочитая остаться без обеда, чем управляться с вертелом или наблюдать за кипящим горшком. Поэтому рвение, какое она обнаружила теперь к кухонным подвигам, казалось воистину героическим. Было весьма трогательно смотреть на то, как она разгребала свежие уголья и жарила макрель. Обыкновенно бледные, ее щеки теперь разгорелись от огня и суеты, и она наблюдала за рыбой с такой нежной заботой и вниманием, как будто — не беремся найти лучшего сравнения, — собственное сердце ее лежало на сковороде, а ее счастье зависело от того, хорошо или нет зажарится эта рыба.

В домашней жизни выдается не много моментов приятнее хорошего завтрака. Мы садимся за стол со свежими силами и мыслями. Так и старинный столик Гепзибы, покрытый роскошной скатертью, достоин был являться центром самого веселого кружка.

Фиби отправилась в сад, собрала красивый букет роз и поставила его в небольшую стеклянную кружку, которая давно потеряла свою ручку и потому могла заменять собой вазу. Утреннее солнце, столь же свежее и улыбающееся, как и то, лучи которого проникали в цветущее жилище первых людей, пробиваясь сквозь ветви груши, освещало стол, на котором было приготовлено три прибора: один для Гепзибы, другой для Фиби… но для кого же третий?

Гепзиба, бросив последний хозяйственный взгляд на стол, взяла Фиби за руку. Она вспомнила, как сурова и раздражительна была во время приготовления этого таинственного завтрака, и решила, по-видимому, искупить свою вину.

— Не суди меня за мое беспокойство и нетерпеливость, милое дитя мое, — сказала она. — Я люблю тебя, Фиби, несмотря на резкость моих слов.

— Милая кузина, почему вы не скажете мне, кто к вам приехал? — спросила Фиби с улыбкой, близкой к слезам. — Отчего вы так встревожены?

— Тише, тише! Он идет, — проговорила Гепзиба, поспешив вытереть глаза. — Пускай он увидит сначала тебя, Фиби, потому что ты молода и твои щечки свежи, как эти розы; улыбка играет на твоем лице против твоей воли. Он всегда любил смеющиеся лица. Мое теперь уже старо; слезы мои едва успели высохнуть, а он никогда не выносил слез. Задерни немножко занавеску, чтобы тень легла на ту часть стола, где он сядет, но совсем солнце не закрывай, он никогда не любил темноту — а сколько было мрачных дней в его жизни! Бедный Клиффорд!..

Она еще произносила вполголоса эти слова, обращенные будто к ее собственному сердцу, а не к Фиби, когда из коридора до них донесся шум. Фиби узнала шаги, которые она слышала на лестнице ночью. Приближавшийся к ним гость — кем бы он ни был — задержался на верхних ступеньках лестницы, он остановился еще раза два, пока спускался, и вновь помедлил в самом низу лестницы. Наконец он сделал длинную паузу у порога комнаты, взялся за ручку двери, потом отпустил ее. Гепзиба с конвульсивно сжатыми руками смотрела на дверь.

— Милая кузина Гепзиба! — пробормотала Фиби, вся дрожа, потому что волнение ее кузины и эти таинственные шаги производили на нее такое впечатление, как будто в комнате вот-вот должно было появиться привидение. — Вы, право, пугаете меня! Неужели случилось что-нибудь ужасное?

— Тише! — прошептала Гепзиба. — Будь как можно веселее, что бы ни случилось!

Последняя пауза у порога тянулась так долго, что Гепзиба, не будучи в силах выносить ее дольше, подошла к двери, отворила ее и ввела незнакомца за руку. Фиби увидела перед собой пожилого мужчину в старомодном шлафроке и с седыми, почти белыми, необыкновенной длины, волосами, которые закрывали его лоб, пока он не откинул их назад, обводя взглядом комнату. Всмотревшись в лицо гостя, девушка поняла, что остановки его были вызваны той неопределенностью цели, с которой ребенок совершает свои первые путешествия по полу. Ничто не обнаруживало в нем недостатка физических сил. Немощной была его душа. Впрочем, в его лице все-таки светился ум — только этот свет казался таким неопределенным, таким слабым, словно в любую минуту готов был исчезнуть. Это было пламя, мелькающее в почти погасших головнях; мы всматриваемся в него внимательно и с некоторым нетерпением, чтобы оно или засияло ярче, или погасло совсем.

Войдя в комнату, гость стоял с минуту на одном месте, держась инстинктивно за руку Гепзибы, как ребенок держится за руку взрослого, который ведет его. Он, однако же, заметил Фиби и, по-видимому, был приятно поражен ее юным и прелестным видом. Девушка в самом деле источала радость и тепло, подобно тому, как стеклянная кружка с цветами рассыпала вокруг себя солнечные блики. Он поклонился ей, или, говоря вернее, сделал неудачную попытку поклониться. При всей, однако же, неопределенности этого движения в нем проявилась какая-то врожденная грация, которой невозможно научиться, даже постоянно общаясь с людьми.

— Милый Клиффорд, — сказала Гепзиба тоном, каким обыкновенно обращаются к избалованным детям, — это наша кузина Фиби, маленькая Фиби Пинчон — единственная дочь Артура, как вы знаете. Она приехала из деревни погостить к нам, потому что наш старый дом сделался уж слишком безлюдным.

— Фиби?.. Фиби Пинчон?.. Фиби? — повторял гость странным, медленным, нетвердым голосом. — Дочь Артура! Ах! Я и позабыл! Что ж, я очень рад!

— Садитесь здесь, милый Клиффорд, — сказала Гепзиба, подводя его к креслу. — Фиби, потрудись приподнять немножко штору. Теперь мы будем завтракать.

Гость сел на предназначенное для него кресло и с потерянным видом огляделся вокруг. Он, очевидно, старался понять, что ему предстоит; по крайней мере желал удостовериться, что он находится именно здесь, в низкой комнате с дубовыми стенами и потолком, пересеченным несколькими перекладинами, а не в другом месте, которое навеки запечатлелось в его памяти. Но этот подвиг был для него так труден, что он мог преуспеть в нем лишь отчасти. Его сознание беспрестанно исчезало, оставляя за столом только истощенную, поседевшую и печальную фигуру — физический призрак. Через некоторое время в глазах гостя опять показывался слабый свет, свидетельствуя о том, что дух его вернулся и силится разжечь домашний очаг сердца, засветить лампаду ума в темноте разрушенного дома, где он осужден вести одинокую, отделенную от мира жизнь.

В один из этих моментов Фиби убедилась в той мысли, которую она сперва отвергала как нелепую и невозможную. Она поняла, что сидевший перед ней человек и есть оригинал прекрасной миниатюры, хранившейся у ее кузины Гепзибы. Действительно, благодаря своей разборчивости в костюмах, она тотчас догадалась, что его шлафрок, по виду, материалу и моде, был тем самым, что изображен на портрете. Это старое, полинялое платье, потерявшее весь свой прежний блеск, казалось, говорило каким-то особенным языком, которому нет названия, о тайном бедствии, постигшем его хозяина. Глядя на него, можно было понять, что душу этого человека постиг какой-то страшный удар. Он сидел здесь словно под покрывалом разрушения, которое отделяло его от мира, но сквозь которое порой проступало то самое выражение, нежное и мечтательное, какое Мальбон отразил в миниатюре и которое ни годы, ни тяжесть обрушившегося на него бедствия не в состоянии были уничтожить.

Гепзиба налила чашку восхитительно благоухающего кофе и подала ее гостю. Встретившись с ней взглядом, он, казалось, пришел в смущение.

— Это ты, Гепзиба? — проговорил он невнятно, потом продолжил, как будто не замечая, что его слышат: — Как переменилась! Как переменилась! И недовольна мною за что-то… Почему она так хмурит брови?

Бедная Гепзиба! Это был тот самый нахмуренный взгляд, который со временем, от близорукости и постоянного беспокойства, вошел у нее в привычку. Но эти неясные слова оживили в ее душе какое-то грустное чувство любви, и оно придало всему лицу ее нежное и даже приятное выражение.

— Недовольна! — повторила она. — Недовольна вами, Клиффорд!..

Тон, которым она произнесла это восклицание, был жалобным и поистине музыкальным — как будто какой-нибудь превосходный музыкант извлек сладкий, потрясающий душу звук из разбитого инструмента. Так глубоко было чувство, выразившееся в голосе Гепзибы!