Изменить стиль страницы

Я говорю Лоруссо:

— Смотри-ка, эти ботинки мне малы… Они как раз на твою ногу… Давай поменяемся… Ты мне дай свои — ведь они тебе велики, а я тебе отдам эти… Они красивей и поновее твоих.

Он тут как засвистит с презрением и отвечает:

— Эх, бедняга!.. Пусть уж я кретин, как ты говоришь, но не до такой степени.

— Что ты хочешь сказать?

— А то, что время ложиться спать.

Он гордо посмотрел на часы того парня и добавил:

— На моих часах половина двенадцатого… а на твоих?

Я ему ничего не ответил, снова засунул ботинки в карманы плаща и пошел за ним.

Сели мы в трамвай, а меня так и грызло сознание своей неудачливости; я все думал, какой дурак Лоруссо и как мне добиться, чтобы он все-таки обменял мне ботинки. Когда мы вышли из трамвая в нашем квартале, я снова пристал к нему и наконец, видя, что на него никакие доводы не действуют, стал просто умолять:

— Лоруссо, для меня эти ботинки — вся жизнь… Без ботинок я больше не могу жить на свете… Если не хочешь сделать этого ради меня, сделай хоть ради бога.

Мы были на пустынной улице в районе Сан-Джованни. Он остановился под фонарем и начал выставлять свои ноги нарочно, чтоб позлить меня:

— Хороши мои ботиночки?.. Завидно тебе, а? Нечего ко мне приставать… Все равно тебе не отдам. — А потом начал распевать: — Трам-там-там, не получишь — не отдам.

Одним словом, он еще меня дразнил… Я прикусил губу и поклялся мысленно, что если бы была у меня сейчас пуля в пистолете, я убил бы его, и не столько за ботинки, а потому, что больше не было моего терпения.

Так мы добрались до подвала, где ночевали, и постучали в окошечко; швейцар, как всегда ворча, открыл нам, и мы спустились вниз. В подвале стояло пять коек: на трех спали швейцар и двое его сыновей, парней нашего возраста, а на двух других — мы с Лоруссо. Швейцар взял с нас деньги вперед, потушил свет и пошел спать, мы в темноте добрались до коек и тоже улеглись. Но я, укрывшись своим легоньким одеяльцем, все продолжал думать о ботинках и наконец придумал, Лоруссо спал не раздеваясь, но я знал, что ботинки он снимает и ставит на пол между нашими двумя койками. Я решил, что потихоньку встану в темноте, надену его ботинки, оставлю ему свои, а потом удеру отсюда, прикинувшись, будто иду в уборную, которая была снаружи, у входа в подвал. Это было бы хорошо еще и потому, что если Лоруссо и в самом деле пришиб того человека в оранжерее, то мне опасно было оставаться с ним вместе. Лоруссо моей фамилии не знал, звал меня всегда только по имени, и если его арестуют, он не сможет сказать, кто я такой.

Сказано — сделано; я поднялся, спустил ноги, тихонько наклонился и надел ботинки Лоруссо. Я уже зашнуровывал их, когда вдруг на меня обрушился сильнейший удар; хорошо, что я в этот момент двинулся, и удар только задел меня по уху и пришелся по плечу. Это был Лоруссо, который в темноте стукнул меня своим проклятым гаечным ключом. Тут я от боли окончательно потерял голову, вскочил и ударил его вслепую кулаком. Он схватил меня за грудь, снова пытаясь нанести удар ключом, и мы оба покатились на землю. От этой кутерьмы проснулись швейцар и его сыновья и зажгли свет.

Я кричу:

— Убийца!

А Лоруссо в свою очередь вопит:

— Вор!

Остальные тоже начали кричать и пытались разнять нас. Тут Лоруссо стукнул ключом швейцара, а тот был здоровенный детина и приходил в бешенство от всякого пустяка: он схватил стул и хотел ударить Лоруссо по голове. Тогда Лоруссо забился в угол подвала, прижался к стене и, размахивая ключом, начал вопить:

— А ну, подходите, если у вас хватит духа… Всех вас выведу в расход… Я — гроза Рима! — Ну совсем как сумасшедший, весь красный, с выпученными глазами.

Тут я, совсем вне себя, неосторожно крикнул:

— Берегитесь, он только что убил человека… Это убийца!

Ну, короче говоря, пока мы пытались удержать Лоруссо, который все вопил и отбивался как одержимый, один из сыновей швейцара сбегал и позвал полицию. И в результате частично от меня, частично от Лоруссо выплыла наружу вся история с оранжереей. И нас обоих арестовали.

Когда нас привели в полицию, достаточно было телефонного звонка, чтобы в нас сейчас же опознали тех, кто совершил налет на Вилле Боргезе. Я заявил, что это все сделал Лоруссо, а он на этот раз, может быть, от полученных побоев, даже не пикнул. Комиссар сказал:

— Молодцы, вот уж, право, молодцы… Вооруженное ограбление и покушение на убийство…

Но чтоб вы поняли, каким идиотом был Лоруссо, достаточно сказать, что он вдруг, словно очухавшись, спросил:

— Какой завтра день?

Ему отвечают:

— Пятница.

Тогда, он, потирая руки, говорит:

— Ух, здорово, завтра в Реджина Чели бобовую похлебку дают!

Так он и проболтался, что уже сидел в тюрьме, а мне-то всегда клялся, что никогда там не бывал.

А я посмотрел себе на ноги, увидел на себе ботинки Лоруссо и подумал, что в конце концов я добился того, чего хотел.

Дружба

Перевод 3. ПотаповойПеревод 3. Потаповой

Мария-Роза — двойное имя, и у женщины, которую так звали, внешность тоже была какая-то двойная и нрав двуличный. Лицо у нее было свежее, румяное — кровь с молоком, круглое и широкое, как полная луна, совсем не подходящее для ее тоненькой фигурки. Она походила на те розы, что зовутся капустными, потому что цветы у них плотные и крупные, как кочны. Одним словом, при взгляде на нее невольно думалось, что из такого лица смело можно целых два выкроить. Это круглое личико всегда оставалось спокойным, улыбающимся, безмятежным — в полную противоположность характеру, который, как мне пришлось убедиться на своей шкуре, был просто чертовским. Поэтому-то я и говорю, что нрав у нее был двуличный.

Ухаживал я за ней по-всякому: сначала почтительно, вежливо, неотступно. Потом, увидев, что она не поддается, попробовал быть смелее, настойчивее; поджидал ее на темных площадках на лестнице и пытался поцеловать насильно. Но на этом я заработал только несколько пинков, а потом и пощечину. Тогда я решил прикинуться оскорбленным, презрительным, перестал с ней здороваться и отворачивался при встрече. Это оказалось еще хуже: она вела себя так, будто меня никогда и на свете не было. Под конец я уж дошел до того, что слезно просил и умолял ее полюбить меня хоть немножко; ничего не помогало. И хоть бы она меня раз и навсегда отвадила окончательно! Так нет же: эта хитрюга лишь заметит, бывало, что я готов послать ее к дьяволу, сейчас же приманивает меня обратно какой-нибудь фразой, взглядом, жестом. Потом только я понял, что для женщины ухажеры все равно что украшения — бусы и браслеты, с которыми по возможности лучше не расставаться. Но тогда-то, приметив такой взгляд или жест, я думал: «Все-таки это неспроста… Надо еще попробовать».

И вдруг я узнаю, что эта кокетка обручилась с Аттилио, моим лучшим другом. Это меня взбесило по многим причинам: во-первых, потому что она это проделала у меня под самым носом, ничего мне не сказав, а во-вторых, ведь это же я познакомил ее с Аттилио; как говорится, свечку подержал, сам того не зная.

Но я хороший друг, и для меня дружба превыше всего. Я любил Марию-Розу, но с того момента, как она обручилась с Аттилио, она для меня стала священна. Сама-то она была, пожалуй, не прочь снова раззадорить меня, но я ей всячески давал понять, что не желаю этого, и в один прекрасный день заявил напрямик:

— Ты женщина — и дружбы не понимаешь… С тех пор как ты поладила с Аттилио, ты для меня больше не существуешь. Я тебя не вижу и не слышу… Поняла?

Она вроде как со мной согласилась, но все-таки продолжала свое кокетство; поэтому я решил больше с ней не встречаться и сдержал слово. Позже я узнал, что они с Аттилио поженились и стали жить вместе с ее сестрой, которая работала сиделкой. Узнал я также, что Аттилио, который из десяти дней девять всегда был безработным, нанялся грузчиком в какую-то транспортную контору. А Мария-Роза по-прежнему работала гладильщицей, но только поденно. Эти новости меня успокоили. Я знал, что им живется неважно и что вообще из этого брака ничего хорошего выйти не может. Но как настоящий добрый друг, я к ним не показывался. Друг — это друг, и дружба дело священное.