Изменить стиль страницы

Было уже темно, когда Антек побрел домой. Он так промерз и устал, у него так ломило все кости, что он сразу после ужина лег и заснул как убитый.

У Ганки не хватило духу расспрашивать его; она всеми силами старалась угодить ему, унимала детей, шикала на отца, чтобы не стучал сапогами, и сама ходила по избе босиком, боясь разбудить Антека. А на рассвете, когда он собрался уходить, вскипятила ему к картошке горшочек молока, чтобы он поел досыта и согрелся.

— Так кости болят, что шевельнуться не могу! — пожаловался он.

— Это с непривычки, — объяснил старик. — Потом пройдет.

— Знаю, что пройдет. Принесешь мне сегодня обед, Гануся?

— Принесу, где же тебе бежать домой в такую даль! Принесу!

Он ушел сейчас же, — нужно было начинать работу, как только рассветет.

И потянулись дни тяжелого, изнурительного труда.

Мороз ли стоял жестокий, обжигающий кожу, бушевала ли метель, хлеставшая в лицо ветром и снегом так, что глаз нельзя было открыть, наступала ли оттепель, когда приходилось по целым дням работать по колена в талом снегу и противный сырой холод пронизывал до костей, сыпал ли такой густой снег, что едва можно было разглядеть топор у себя в руках, — все равно, нужно было вскакивать чуть свет, бежать на мельницу и работать до позднего вечера так, что кости трещали и каждая жилка, кажется, готова была лопнуть от натуги. Притом всегда приходилось спешить, потому что четыре пилы быстро пожирали дерево и рабочие едва успевали подкладывать новое, а Матеуш постоянно всех подгонял.

Но угнетали Антека не тяжелый труд, не злые ветры, стужа, слякоть и метели, — ко всему этому он кое-как притерпелся, недаром умные люди говорят, что когда человек привыкнет, так ему и в аду неплохо. Одного он не мог вынести — начальственных окриков Матеуша и постоянных его придирок.

Другие уже не обращали на это внимания, а его всякий окрик Матеуша приводил в ярость, и он не раз так огрызался, что Матеуш только глазами сверкал и уходил, но потом опять, словно с умыслом, придирался ко всему. Не обращаясь прямо к Антеку, он так умел задеть того за живое, что Антек зубами скрипел и невольно сжимал кулаки. Он еще всеми силами сдерживался, отлично понимая, что Матеуш только и ждет случая прогнать его с работы, но все обиды копил в памяти. Антеку не так важно было остаться на работе, как дать отпор всякому, кто пытается его подчинить, особенно такому бродяге, как Матеуш.

Словом, они все больше ожесточались друг против друга, потому что в глубине этой злобы скрывалась ревность. Оба они давно, еще с весны, а может быть, и с Масленицы, ходили за Ягусей, как пристяжные, и каждый старался вытеснить другого. Но Матеуш делал это почти на глазах у всех и открыто говорил о своей любви, Антек же вынужден был скрывать ее, и глухая, жгучая ревность терзала его сердце. Они с Матеушем никогда не были приятелями, всегда косились друг на друга и при людях грозили один другому, потому что каждый считал себя сильнее. А теперь вражда росла с каждым днем — не прошло и недели, как они уже и здороваться перестали, проходили мимо, сверкая глазами, как разъяренные волки.

Матеуш был парень совсем не злой, напротив — сердце у него было отзывчивое и рука щедрая, но он отличался самонадеянностью и других ни во что не ставил. Был у него еще один недостаток: он считал, что перед ним ни одна девушка не может устоять, и любил хвастать своими победами — только для того, чтобы во всем первенствовать среди товарищей. Сейчас ему льстило, что Антек работает под его командой, и он охотно всем рассказывал, что тот его во всем слушается, смотрит ему в глаза покорно, как кролик, боясь, как бы он не прогнал его с работы.

Тех, кто знал Антека, это удивляло, но они решили, что парень, видно, смирился и терпит все, только бы не лишиться работы. Другие утверждали, что добром это не кончится, что Антек Матеушу не простит и не нынче-завтра ему отплатит. Они готовы были даже держать пари, что он Матеуша в бараний рог согнет.

Разумеется, обо всех этих разговорах Антек ничего не знал, потому что он всех избегал, при встрече с знакомыми молча проходил мимо, с работы шел прямо домой, а из дому — на работу. Но он о них догадывался, потому что видел Матеуша насквозь.

— Искрошу я тебя, стервеца, как капусту, и собаки есть не станут! Сбавишь спеси, забудешь надо мной куражиться! — вырвалось у него раз на работе так громко, что Бартек услышал и сказал:

— Плюнь, не обращай на него внимания, ведь ему за то и платят, чтобы он нас понукал.

Старик не понимал, в чем тут дело.

— А я не терплю и собак, которые попусту лают.

— Очень уж ты все к сердцу принимаешь, смотри, печенка вспухнет! И за работу, как я примечаю, слишком горячо берешься.

— Это оттого, что мне холодно, — сказал Антек первое, что ему навернулось на язык.

— Надо все делать не спеша, по порядку, — Господь Бог тоже мог мир создать в один день, а создавал его почти целую неделю, с передышкой. Работа — не птица, в лес не улетит, — что за охота тебе и какая надобность надрываться для мельника или кого другого? А Матеуш все равно что собака, которая стадо стережет, — разве будешь на нее серчать за то, что она лает?

— Я уже вам говорил, как я на это смотрю… А где это вы летом были, что-то я вас в деревне не видал? — спросил Антек, чтобы переменить разговор.

— Немножко работал, а немножко походил, на божий свет поглядел, и глаза тешил и душе расти помогал, — говорил Бартек медленно, обтесывая дерево с другой стороны. Порой он разгибал спину, потягивался так, что трещали суставы, и, не выпуская из зубов трубки, словоохотливо рассказывал:

— Работал я с Матеушем на стройке в усадьбе. Да надоела мне гонка, а на дворе весна, солнышко, — вот я и бросил работу… А шли в ту пору люди в Кальварию. Пошел и я с ними, чтобы и от грехов очиститься и на свет божий поглядеть.

— Далеко до этой Кальварии?

— Две недели мы шли — это за Краковом, — да я не дошел. В одной деревне, где мы полдничали, хозяин хату себе строил, а понимал он в этом деле столько, сколько коза в перце. Ну, я и рассердился, изругал его, сукина сына, за то, что он столько дерева испортил без толку… да и остался у него. Очень уж он просил. В два месяца выстроил я ему дом — что твоя усадьба. И он был так рад, что даже за свою сестру сватал меня, за вдову. У нее там поблизости земли пять моргов было.

— Старуха, должно быть?

— Конечно, не молодая, но ничего еще, — вот только лысовата малость да косолапа, глаза, как сверло, а лицом гладкая, как каравай, который мыши недельки две обгрызали. Славная баба, добрая, кормила меня на славу: и яичницу с колбасой подаст, и водку, и сало, и другую лакомую еду. И так я ей по вкусу пришелся, что в любой день готова была меня под перину пустить… Пришлось мне ночью сбежать…

— Отчего же не женились? Все-таки пять моргов…

— И вшивый тулуп, что остался от покойника-мужа. А на что мне жена? Давно опротивело мне бабье племя! Кричат, орут, суетятся, как сороки на заборе. Ты ей слово, а она тебе двадцать, — как горохом сыплет… У мужика разум есть, а она только знай языком треплет. Ты с ней, как с человеком, говоришь, а она не поймет, не рассудит, и только болтает, что в голову взбредет. Слыхал я, будто Господь дал бабе только половину души, — и это, должно быть, правда. А другую половину ей, видно, черт смастерил!

— Есть между ними и толковые… — сказал Антек хмуро.

— Да, говорят, есть и белые вороны, только их никто не видал.

— А что же, у вас жены никогда и не было?

— Была, была! — Бартек вдруг замолчал и устремил свои выцветшие серые глаза куда-то вдаль. Он был уже старый человек, высохший, как щепка, жилистый и прямой, но сейчас он вдруг как-то сгорбился и быстро-быстро моргал глазами, а трубка заерзала у него в зубах.

— Спускается, тащи! — кричал работник у пил.

— Эй, Бартек, живей! Не стой, а то и пилы остановятся! — заорал Матеуш.

— Вот дурак! Скорее скорого не сделаешь! Села ворона на костел, каркает и думает, что она — ксендз на амвоне! — буркнул Бартек сердито.