— Что ты, Куба, горло дерешь, как голодная коза? — шепнул кто-то сбоку.
— Для Иисуса и Пресвятой Девы!.. — буркнул Куба и замолчал, так как в костеле наступила тишина… Ксендз в белом стихаре взошел на амвон, и все, подняв головы, смотрели на него, а он начал читать евангелие. Потом он говорил долго и так внушительно, что не один из слушателей вздыхал с сокрушенным сердцем, не один утирал слезы, а иные, не смея поднять глаз, каялись в душе и давали себе слово исправиться. Куба смотрел на ксендза, как на святого, ему даже не верилось, что это тот самый добрый старик, который с ним сегодня говорил и дал ему злотый. Сейчас он походил на архангела на огненной колеснице, глаза его на бледном лице метали молнии, когда он, возвысив голос, начал обличать людей во всяких грехах — скупости, пьянстве, распутстве, плутовстве, непочитании старших и безбожии. Он молил и заклинал их опомниться, так что и Куба не выдержал и, почувствовав себя виновным во всех этих грехах, заплакал навзрыд от раскаяния и горя, а за ним и весь народ — бабы и даже старые почтенные мужики. Во всем костеле поднялся плач, всхлипывания, сморканье. Ксендз повернулся к алтарю и стал на колени, читая молитву покаяния. Стон пронесся по костелу, и весь народ, как лес, что гнется под налетевшей бурей, пал ниц. С пола облаком взвилась пыль, заслоняя людей, которые со слезами и вздохами громко взывали к милосердию божию. Потом наступила тишина — началась поздняя обедня. Глухо рокотал орган, плыл над склоненными головами проникновенный голос ксендза, и у Кубы душа замирала от невыразимого восторга. Яркий свет, ароматный дым ладана, звуки органа, горячее дыхание, шепот и вздохи молящихся — все это погружало его в какое-то сладостное забытье.
— Иисусе! Иисусе возлюбленный! — шептал он, как во сне, и крепко сжимал в руке свою монету. Когда же Амброжий начал обходить всех с подносом и позвякивать деньгами, чтобы люди слышали, что он собирает на свечи, Куба встал, со звоном бросил монету на поднос и долго, по примеру богачей, выбирал себе сдачу — тринадцать копеек.
— Спасибо, — услышал он, и ему стало еще радостнее.
А когда разносили свечи, Куба уже смело протянул руку, и хотя ему ужасно хотелось взять целую, он взял самую маленькую, почти огарок, потому что в это мгновение встретил суровый и осуждающий взгляд Доминиковой, которая стояла неподалеку вместе с Ягусей. Он торопливо зажег свою свечку, увидев, что ксендз уже поднял дароносицу и повернулся к народу. Все пали ниц. Ксендз медленно сошел по ступеням алтаря и прошел по образовавшемуся проходу между поющими людьми со свечами, а за ним двинулась процессия. Громко загудел орган, зазвенели ритмично колокольчики, все запели хором. Впереди толпы сверкал серебряный крест, колыхались носилки со статуями святых и иконами, убранными тюлем и цветами, а у выхода из костела уже развернулись на ветру склоненные хоругви, словно крылья пурпурных и зеленых птиц, и сквозь дым кадильниц засияло навстречу солнце.
Процессия обходила кругом костел.
Куба заслонял ладонью свою свечку и упорно держался около ксендза, над которым Борына, кузнец, войт и Томек Клемб несли алый балдахин. Там сверкала золотая чаша, залитая солнцем, и сквозь стеклянное дно видны были белые облатки святого причастия.
Куба был в таком волнении, что то и дело спотыкался и наступал другим на ноги.
— Тише ты, ротозей!
— Чучело гороховое, хромой черт! — ругали его, а иной раз и награждали пинками.
Но Куба ничего не слышал. Хор гремел как единый мощный голос, плыл высокой волной и вздымался, казалось, до бледного солнца, колокола гудели во все свои медные глотки, так что дрожали липы и клены вокруг костела, и порой багряный лист, оторвавшись, падал вниз, как подбитая птица, а высоко-высоко над головами людей, над верхушками деревьев, над колокольней кружила стая вспугнутых голубей.
После обедни народ повалил на кладбище. Вышел с другими и Куба, но сегодня он не спешил домой, хотя и знал, что на обед будет мясо прирезанной коровы. Он на каждом шагу останавливался, заговаривал со знакомыми и пробирался поближе к своим хозяевам. Антек и его жена стояли в группе соседей и толковали о том о сем, как всегда в воскресенье после службы в костеле.
А в другой кучке, уже за воротами, на дороге, первенствовал кузнец, рослый мужчина, одетый совсем по-городскому — он был в черном сюртуке, закапанном на плечах воском, синем картузе, брюках навыпуск, серебряная цепочка вилась по жилету. На красном его лице торчали рыжие усы, волосы у него были кудрявые. Он говорил громко, весело гоготал: кузнец был первый насмешник на всю деревню, из тех, кому не дай бог попасться на язык. Борына не спускал с него глаз и прислушивался к разговору: он побаивался кузнеца, зная, что тот родного отца не пощадит, а тем более тестя, с которым враждовал из-за жениного приданого, Но он не дослушал, так как заметил Доминикову и Ягну, только что вышедших из костела. Они шли медленно: народу на кладбище было очень много, и они по пути здоровались и разговаривали то с тем, то с другим. Здесь все были из одной деревни и не только знакомы, но давно покумились либо породнились, часто сиживали рядом на меже или толковали через плетень, — а все-таки поболтать у костела и приятно и так уж принято. Доминикова тихо и умиленно что-то говорила о ксендзе, а Ягна глазела на толпу. Ростом она была вровень высокому мужику, а нарядилась сегодня так, что парни глаз от нее оторвать не могли. Они стояли толпой на дороге, у ворот кладбища, курили и ухмылялись, глядя на нее. Она и в самом деле была красавица и щеголиха, а осанкой и фигурой не всякая помещичья дочка могла с ней сравняться.
Девушки, да и замужние женщины, проходя мимо, смотрели на нее с завистью, а некоторые даже останавливались, чтобы полюбоваться на пышную полосатую юбку, яркими красками переливавшуюся на ней, на высокие черные башмаки, зашнурованные до самых белых чулок красными шнурками, зеленый бархатный корсаж, так густо расшитый золотом, что от него рябило в глазах, на янтари и кораллы, несколькими рядами обвивавшие полную белую шею. От бус на спину свешивался пучок разноцветных лент, и когда Ягна шла, они яркой радугой вились за ней.
Не замечая завистливых взглядов, она своими синими глазами словно искала кого-то в толпе. Встретив жадно устремленный на нее взгляд Антека, она залилась румянцем, дернула мать за рукав и, не дожидаясь ее, пошла вперед.
— Ягна, постой! — крикнула ей вслед Доминикова, здороваясь с Борыной.
Ягна остановилась, ее тотчас кольцом окружили парни, стали здороваться и подшучивать над Кубой, который шел за ней и глядел на нее, как на икону.
Куба только плюнул и побрел домой, Его хозяева уже ушли, а ему еще нужно было до обеда заглянуть в конюшню к лошадям.
Дома, сидя на крыльце, он вдруг воскликнул словно про себя:
— Ну просто картинка!
— Кто, Куба? — спросила Юзя, готовившая обед.
Куба опустил глаза — ему и стыдно стало, и боязно, как бы не узнали…
Но за летным и долгим обедом он скоро забыл про Ягну: было мясо и капуста с горохом, был картофельный суп, а под конец подали порядочную миску ячневой каши с салом.
Ели не спеша, чинно и молча и, только утолив первый голод, стали беседовать и смаковать еду.
Юзя сегодня была за хозяйку. Она только изредка присаживалась на край лавки, ела наспех и в то же время зорко следила, всем ли хватает, не надо ли принести из избы горшок и подбавить чего-нибудь, чтобы не говорили, что в миске дно видно.
Обедали на крыльце, день был теплый и тихий. Лапа вертелся у стола и скулил, терся о нога хозяев, заглядывал в миски. Когда кто-нибудь бросал ему кость, он хватал и уносил ее к завалинке, но тотчас, словно радуясь присутствию хозяев и тому, что помечают его имя, заливался веселым лаем и начинал гонения за воробьями, которые облепили плетень, ожидая крошек.
А мимо дома часто проходили люди, здоровались с обедающими. Те хором отвечали.
— Что, ты опять отнес птиц ксендзу? — спросил Борына у Кубы.