Изменить стиль страницы

— И чего это Евка на меня взъелась, не пойму. Ничем я ее не обидел и еще за крестины ее щенка отдал ксендзу мешок овса.

— Она служит теперь у мельника, а мельник с кузнецом одна компания. Вот и смекайте!

— Нет, я тут ничего не пойму! Выпьем еще!

— Спасибо, пейте вы, Мацей!

Выпили по одной, потом по второй, съели еще фунт колбасы и полбуханки хлеба. Мацей купил связку бубликов для Юзи, и они стали собираться в обратный путь.

— Садитесь ко мне, Доминикова, покалякаем. Одному скучно.

— Ладно. Я только сбегаю в костел помолиться. Она ушла, но скоро вернулась, и они выехали. Шимек тащился за ними шагом, так как пески на дороге были глубокие, а в возок Доминиковой была впряжена только одна лошадь. Да и развезло парня немного, он не привык пить и был еще ошеломлен впечатлениями суда. Он всю дорогу клевал носом, а по временам, очнувшись, срывал с головы шапку, набожно крестился и, рассеянно уставившись на хвост своей клячи, как будто это было лицо судьи, бормотал: "Свинья наша, вся белая, а у хвоста черное пятно".

Солнце уже стояло высоко, когда они отъехали в лес. Борына и Доминикова разговаривали мало, хотя и сидели рядом на переднем сидении.

Неучтиво было бы все время молчать, словно какие-нибудь нелюдимы, и поэтому они порой перекидывались словом-другим — только чтобы не заснуть и чтобы в горле не пересохло.

Борына погонял свою кобылу — она начала убавлять шаг и от жары и усталости была вся потная, — иногда насвистывал и снова умолкал, что-то про себя обдумывая, взвешивая и часто исподтишка поглядывая на старуху, на ее сухое, словно из воска вылитое лицо с застывшими морщинами. Она все время шевелила беззубым ртом, как будто молилась про себя. Иногда надвигала на лоб красный платок, потому что солнце било ей прямо в лицо, и сидела неподвижно, только темные глаза ее горели.

— Что, картошку выкопали уже? — спросил, наконец, Борына.

— Выкопали. Хорошо уродилась в нынешнем году.

— Будет чем откармливать приплод.

— Я и то уже откармливаю кабанчика, — на масленицу может понадобиться.

— Правда, правда… Говорят, Валек Рафалов к вам сватов с водкой засылал?

— Не он один. Да зря только деньги тратят. Моя Ягуся не для таких, нет!

Она подняла голову и своими ястребиными глазами впилась в лицо Борыны, но Борына помнил, что он человек почтенный и в летах, не ветрогон какой-нибудь, и лицо его оставалось холодно-спокойным и непроницаемым. Оба молчали долго, как бы испытывая друг друга.

Борыне никак нельзя было начать первому: как же, разве может он, человек немолодой и первый богач в Липцах, так вот прямо взять да и сказать, что Ягуся ему приглянулась? Есть у него и гордость и смекалка!

Но по натуре он был человек горячий, и его злило, что приходится проявлять такую выдержку, действовать окольными путями и заискивать перед кем-то.

Доминикова же догадывалась, что его так волнует и сердит, но ни единым словечком ему не помогла. Она посматривала то на него, то в голубую даль. Наконец, сказала как бы нехотя:

— А жарища-то какая — точно в страду.

— И не говорите!

Было и в самом деле жарко — по обеим сторонам дороги сплошной мощной стеной тянулся бор, и ни малейшее дуновение ветерка не доходило сюда с полей, а солнце стояло в зените и так пекло, что разогретые деревья замерли, в изнеможении склоняя над дорогой неподвижные ветви и только время от времени роняя янтарные иглы, которые, кружась, падали на дорогу. Грибной прелый запах подсыхающих болот и дубовых листьев щекотал ноздри.

— А знаете, Мацей, дивлюсь я, да и другие тоже, что такой хозяин, как вы, у которого и голова на плечах, и земли столько, и от людей почет, не имеете охоты должность какую-нибудь занять.

— Правильно вы говорите — охоты не имею. На что это мне! Был я три года солтысом — а что толку? Сколько своих денег приплатил, и сам намаялся, и лошадок заморил! Сколько нахлопотался да набегался — хуже всякого пса! Да и в своем хозяйстве беспорядки пошли, разорение такое, что моя старуха постоянно со мной ругалась, доброго слова я от нее не слыхал.

— Конечно, и она права была. А все же войтом или солтысом быть — и почетно и доходно.

— Спасибо! Перед урядником спину гни, писарю и всякому голышу из управы кланяйся… Велика честь! Мужики податей не заплатят, мост завалится, взбесится собака, кого-нибудь хватят колом по башке — кто виноват! Солтыс! С него штрафы тянут! Доходно, говорите? Немало я и писарю и в волость носил кур, яиц, гусей.

— А вот Петру войтом быть не в тягость, нет! Уж он и земли себе прикупил, и амбар новый поставил, и лошади у него — орлы!

— Так-то оно так, да неизвестно, что у него от всего того останется, когда его сменят.

— Вы так думаете!

— У меня глаза есть, и кое-что я смекаю.

— А Петр ничего не боится. Здорово заважничал, даже с его преподобием воюет.

— Везет ему оттого, что у него баба такая: он в войтах ходит, а она все хозяйство в кулаке держит.

Снова помолчали.

— А вы что же, свататься ни к кому не думаете? — осторожно спросила Доминикова после паузы.

— Ну… меня уж к бабам не тянет, — стар.

— Напрасно вы так говорите! Стар тот, кто уже и ходить не может, ложки сам ко рту не донесет и с печи не слезает. Видела я, как вы мешок ржи несли!

— Мужик я еще крепкий, это верно. Да кто за меня пойдет?

— Да ведь вы не пробовали. Посватайтесь — тогда узнаете.

— Стар я, дети большие… И не всякую возьму!

— А вы землю ей запишите, так самая лучшая за вас пойдет.

— Ради земли! Экое свинство! Ради нескольких моргов самая честная пойдет хотя бы за деда, что под костелом сидит!

— А мужики разве за приданым не гонятся, а?

Борына ничего не ответил, только хлестнул лошадь так, что она поскакала галопом.

После этого они долго молчали.

И только когда уже выехали из лесу на дорогу под тополями, Борыну, который все время тайно злился и волновался, вдруг прорвало:

— И что это делается на свете, черт бы побрал такие порядки! За все плати, даже за доброе слово! Уж так плохо, что хуже быть не может. До того дошло, что и дети против родителей идут, послушания от них не жди. И все между собой грызутся, как собаки.

— Потому что глупы: забыли, что всех одинаково мать-земля покроет.

— Еще парня от земли не видать, а уж он с отцом ругается, пристает — подавай, мол, мою часть! Только и знают над стариками издеваться! В деревне им, подлецам, тесно, старые порядки им не по нутру, иной и одеться по-набожному стыдится.

— А все оттого, что Бога не боятся.

— Оттого или не оттого, а никуда это не годится.

— И лучше не будет, нет!

— Куда там! Кто с ними справится?

— Наказание божие! Но придет час суда!

— А до тех пор сколько народу пропадет!

— Да… Времена такие, что лучше бы Бог наслал мор на всех.

— Времена! А люди-то что же, по-вашему, не виноваты? А войт? С ксендзом ссорится, людей бунтует и морочит, а дураки ему верят… А кузнец? Наказал меня Бог зятьком!..

Так они жаловались друг другу и ругали все на свете, вглядываясь в деревню, которая была уже близко и все яснее выступала за тополями.

За кладбищем сквозь легкий туман пыли краснели ряды склоненных над землей — женщин, и скоро ветер донес глухой, монотонный стук трепал.

— Хорошо в такую погоду лен трепать! Я около них сойду, — должно быть, и моя Ягуся тут.

— Я вас подвезу. Сверну маленько с дороги, не беда.

— Вот не знала я, какой вы добрый, Мацей! — заметила Доминикова с хитрой усмешкой.

Он свернул с большой дороги на проселок, который вел к кладбищенским воротам, и довез свою спутницу туда, где под серой каменной оградой, в тени берез, кленов и клонившихся из-за ограды могильных крестов, десятка два баб усердно трепали сухой лен. Над ними стояло облако пыли, и длинные волокна льна цеплялись за желтые листья берез, висли на черных перекладинах крестов. Неподалеку, на шестах, протянутых над ямами, в которых горели костры, сушился еще сыроватый лен.