Корчма стояла на краю села, за домом ксендза, в начале обсаженной тополями дороги.
Народу в корчме было еще мало. Музыканты время от времени бренчали, но никто не танцевал, так как было слишком рано. Молодежь предпочитала слоняться по саду или стоять у входа и у стен, где на свежих, еще желтых бревнах сидели много девушек и женщин. А просторная изба с закопченным потолком была почти пуста. Красные предзакатные лучи так слабо проникали сквозь маленькие, тусклые от табачного дыма оконца, что только на грязном полу лежала полоска света, а в углах избы царил мрак. За столами у стены сидели какие-то люди, — Куба не разглядел, кто такие.
Только Амброжий с бутылкой в руках и костельный служка стояли у окна, выпивали и беседовали.
— Вишь, пляшут, как мухи на смоле! Эй, Евка, да шевелись же! Таскалась, видно, где-то ночью, а теперь спишь на ходу! Томек! А ну, живее! Или ты горюешь о той муке, что продал Янкелю? Не бойся, отец еще не знает!.. Гуляй, Марыся, гуляй с новобранцами, да уже сразу зови меня в кумы…
Так Ягустинка задевала по очереди всех танцоров. У нее был язык без костей, да и злилась она на весь свет за то, что ее обидели родные дети и приходится на старости лет ходить на поденку. Но ей никто не отвечал, и она, накричавшись вдоволь, ушла за перегородку, где сидели кузнец, Антек и несколько молодых мужиков.
Здесь с черного потолка свисала лампа и тускло-желтым светом озаряла растрепанные русые головы. Мужики сидели, облокотясь на стол, и смотрели на кузнеца, а тот, весь красный, перегнувшись к ним, тихо говорил что-то, размахивая руками и иногда стуча кулаком по столу.
Басы гудели, как шмель, залетевший со двора. Порой вдруг жалобно взвизгивала скрипка, словно птица, подманивающая подругу, или рокотал бубен… но музыка тотчас обрывалась.
Куба подошел прямо к прилавку, за которым сидел Янкель в ермолке и без кафтана, так как было очень жарко. Поглаживая седую бороду и качаясь, он молился, нагнувшись над книгой так низко, что глаза почти касались страниц.
Куба переминался с ноги на ногу, раздумывал, пересчитывал деньги, скреб затылок, — и стоял до тех пор, пока Янкель не взглянул на него и, продолжая качаться и молиться, забренчал раз-другой рюмкой о рюмку.
— Полкварты только крепкой! — сказал, наконец, Куба.
Янкель молча отмерил водку, а левую руку протянул за деньгами.
— В посудину? — спросил он, смахнув в ящик позеленевшие медяки.
— Ясно, не в сапог!
Куба отошел к самому краю прилавка, выпил первую рюмку, сплюнул и обвел глазами корчму. Выпил другую, посмотрел бутылку на свет, со стуком поставил ее на прилавок.
— Дайте-ка еще полкварты и махорки, — заказал он уже смелее. От водки по телу разлилась приятная теплота, и он почувствовал необычайный прилив сил.
— Что, Куба, жалованье получил?
— Где там… Новый год нынче, что ли?
— Может, рисовой подлить?
— Нет… не хватит… — Он пересчитал деньги и с грустью посмотрел на бутылку с рисовой водкой.
— В долг дам — разве я тебя не знаю?
— Не надо. В долг возьмешь, без сапог уйдешь, — резко ответил Куба.
Все-таки Янкель поставил перед ним бутылочку рисовой водки.
Куба отказывался и даже собрался уходить, но проклятая рисовая так благоухала, что у него в носу защекотало. Куба — больше не крепился и выпил не раздумывая.
— В лесу заработал? — терпеливо допытывался Янкель.
— Нет, не в лесу. Наловил в силки шесть штук куропаток да отнес его преподобию, и он мне дал за них злотый.
— Злотый за шесть штук! А я бы за каждую дал по пятаку!
— Да разве евреи едят куропаток? — удивился Куба.
— Уж это не твоя забота. Ты только принеси побольше, и получишь прямо в руки по пятаку за штуку. И спирту поставлю! Ну как, по рукам?
— И заплатишь по целому пятаку?
— Я слов на ветер не бросаю. Сказано — заплачу! За те шесть штук ты бы у меня получил не одну кварту чистой, а две кварты рисовой, и селедку, и булку, и пачку махорки… понял, Куба!
— А как же! Две кварты рисовой, и селедку, и… Что я, скотина, что ли, безмозглая, как не понять!.. четыре полкварты… и махорка… и булка… и целая селедка…
Выпитая водка уже немного туманила Кубе голову.
— Принесешь, значит?
— Четыре полкварты… селедка и… Принесу! Эх, было бы у меня ружье!.. — сказал Куба вдруг, несколько отрезвев, и опять начал вслух рассчитывать: — Тулуп, скажем, рублей пять. Сапоги нужно… на них надо положить рубля три… нет, не хватит! За ружье кузнец спросит пять рублей, не меньше — как с Рафала… Нет!..
Янкель быстро сделал расчет мелом на прилавке и сказал ему на ухо:
— А козулю ты, Куба, мог бы застрелить?
— Из кулака не застрелю. А из ружья отчего не застрелить?
— Да ты стрелять умеешь?
— Ты, Янкель, еврей, вот и не знаешь, а в деревне все знают, что я с панами в лес ходил воевать, там-то мне и ногу прострелили… Как же так, не умею?
— Я тебе дам ружье, и порох дам, все, что требуется. А ты все, что застрелишь, будешь носить мне! За козулю дам целый рубль… слышишь, рубль! За порох вычту по пятнадцати копеек со штуки… А за то, что ружьем пользоваться будешь, — ведь оно портится, — принесешь мне, Куба, четвертку овса…
— Рубль за козулю… А с меня, значит, пятнадцать копеек за порох… Целый рубль!.. Это сколько же выходит?
Янкель опять высчитал ему все подробно.
— Овса? Не отнимать же мне его у лошадей! — Только это одно остановило Кубу.
— Зачем у лошадей? У Борыны есть овес и в другом месте.
— Так это что же… — Куба выпучил глаза и соображал.
— Все так делают. А откуда у парней деньги берутся, как ты думаешь? Каждому надо и махорки, и водки рюмочку, и потанцевать охота в воскресенье. Откуда же им взять?
— Как же так?.. Вор я, по-твоему, что ли? — закричал вдруг Куба громко и с такой силой стукнул кулаком по прилавку, что рюмки подскочили.
— Ну, ну, шуметь тут нечего! Заплати и ступай себе ко всем чертям!
Но Куба не заплатил и не ушел — деньги все были истрачены, и он еще задолжал Янкелю. Вспомнив об этом, он навалился на прилавок и опять начал вслух рассчитывать, а Янкель смягчился и налил ему еще порцию — на этот раз чистой рисовой — а про овес ничего больше не говорил.
Тем временем на дворе стемнело, и в корчму наплывало все больше и больше народу. Зажгли лампы, музыка заиграла веселей, говор становился громче. Посетители толпились у стойки, у стен, да и посреди избы, калякали о том о сем, советовались, жаловались, а кое-кто выпивал с приятелями, но таких было мало, — сюда сегодня приходили не пьянствовать, а потолкаться среди знакомых, послушать музыку, узнать новости. В воскресенье и отдохнуть можно, и посудачить, да и выпить рюмочку с кумовьями не грех — лишь бы по-хорошему, без ругани, — это сам ксендз не запрещает. Ведь и скотине после трудов отдохнуть полагается.
За столами уселись мужики постарше и несколько женщин, которые в своих красных юбках и платках напоминали распустившиеся мальвы. Все говорили разом, и корчма зашумела, как лес. Топот ног напоминал стук цепов на току, скрипки задорно пели: "А за мной кто побежит, побежит, побежит!"
И басы в ответ стонали: "Я бегу, я бегу!", а бубны так и заливались и сыпали дробью.
Танцующих было немного, но они притопывали так крепко, что половицы скрипели, столы дрожали, на них звенели бутылки, опрокидывались рюмки.
И все-таки особого веселья не чувствовалось, — не было повода к нему, как на свадьбе или сговоре. Танцевали от нечего делать, для забавы, чтобы поразмять ноги и спины. Только парни, которым к концу осени предстояло идти в солдаты, плясали и пили с горя, вспоминая, что их угонят на чужбину, в далекий незнакомый свет.
Громче всех орал брат войта, а на него глядя, и другие — Мартин Бялек, Томек Сикора и Павел Борына, двоюродный брат Антека. (Антек тоже пришел, но сегодня он не танцевал, а сидел за перегородкой с кузнецом и другими), и Франек, работник с мельницы, невысокий, коренастый и кудрявый парень, первый говорун, задира и насмешник, до того падкий на девушек, что физиономия у него частенько бывала в синяках и царапинах. В этот вечер Франек сразу нализался. Он стоял у прилавка с толстой Магдой, служанкой органиста, беременной на шестом месяце. Ксендз уже отчитывал его с амвона за Магду и настаивал, чтобы он на ней женился, но Франек и слышать об этом не хотел. Ему, мол, осенью в солдаты идти, так до бабы ли ему тут!