— А… зачем?

— Утром муж вернулся, и Александр Сергеевич залез под диван. Потом его вывели через черный ход…

— Это ложь.

— Это правда. Они же любили друг друга.

— Она должна была честно сказать обо всем мужу! Трусиха…

— Чепуха какая… В любви страха нет.

— Все равно не верю. Это не совпадает с образом поэта!

— Ты чудак… Когда человек становится гением — он делается нераздельным, но неслиянным, понял?

Он смотрел на нее почти в ужасе: не то от растерянности, не то от обиды за Пушкина.

— Всякие… поступки, совершенные гением, нераздельны с ним, понял? Но с его творчеством — неслиянны. Дошло?

— Откуда ты такая… умная? — натужно спросил он.

— Больше читай, и ты тоже станешь умным, — она его тихонько ткнула пальцем в кончик носа. — Мой папа — простой тамбовский крестьянин от сохи, а знает наизусть Еврипида и Софокла, и вообще — зачем революция, если мы остаемся на уровне «дважды два»? Как ты сформулируешь сущность поэзии Александра Блока?

— Блок воспевал… — Он замолчал и покраснел, видно было, что вспомнить формулу школьного учебника ему трудно. — Упаднические настроения уходящих классов. Он хотел выразить…

— Это ты хочешь выразить и пока не можешь, запас слов мал, а Блок… — Она закрыла глаза и нараспев прочитала: — «Предчувствую тебя. Года проходят мимо, все в облике одном предчувствую тебя. Весь горизонт в огне и ясен нестерпимо, и молча жду, тоскуя и любя…» — она подняла на него глаза: — По-твоему, это упаднические настроения уходящих классов?

— Так говорил наш преподаватель, — смутился Вова.

— А он не говорил, что ты — панегирист татарских нравов и апостол невежества? Ты хочешь, чтобы я вышла за тебя замуж?

— Очень! — вырвалось у него.

— Тогда учись всерьез, а я буду принимать у тебя экзамены. Когда все сдашь — пойдем в загс. Чьи стихи?

Быстрокрылых ведут капитаны,
Открыватели новых земель,
Для кого не страшны ураганы,
Кто изведал Мальстремы и мель.
Чья — не пылью затерянных хартий, —
Солью моря пропитана грудь,
Кто иглой на разорванной карте
Отмечает свой дерзостный путь!

— Я знаю, — перебил он, — мама часто их читала. Это написал муж Ахматовой, он тоже был поэтом. Мама никогда не называла его имени, но я видел фотографию: высокий, светловолосый человек с надменной улыбкой и мелкими чертами лица…

— Он после революции стал участником белогвардейского заговора. Его расстреляли. Жаль?

— Человека — нет. Поэта — очень.

— А ты демагог… — Она изучающе посмотрела на него. — И пойдешь далеко… — Усмехнулась: — Без меня.

— Тогда — не пойду.

— А уж это — как тебе будет угодно.

Что-то сразу ушло…

…Пронзительно загудел паровоз, в двери купе требовательно постучали, Тоня открыла, пограничники попросили документы и безжалостно разбудили Зиновьева и Фаломеева.

— Шпионов ловите? — зевая, спросил Фаломеев. — Святое дело…

Тоня вышла в коридор, у окна стоял чернявый майор — в той же позе, словно и не уходил.

— Майор Кисляев, — представился он. — Яков Павлович. Для вас — просто Яша. Я из-за вас не сплю.

— Я что, стучу? Или пою? — обозлилась Тоня. Майор был редкостно противен.

— Что вы… — светски протянул он. — Такая девушка, как можно… Вас как зовут?

— Никак.

— Тогда и я — никто, — нашелся майор. — Заходите, — он отодвинул двери своего купе, — я один, есть «Хванчкара».

— Это где?

— Это вино, очень вкусное, — не сдавался майор. — Не пожалеете.

— Не пью. — Тоня повернулась, чтобы уйти.

— К мужу? — спросил майор безнадежным голосом. — Только не говорите, что это военная тайна. Я все равно отгадаю.

— Военные тайны выпытывают. — Тоня не скрывала иронии. — До свидания.

— Согласен, — майор улыбнулся, обнажив рекламно-белоснежные зубы. — К пытке можем приступить немедленно!

Тоня уничтожающе взглянула и вернулась в купе. Мужчины спали: Фаломеев чему-то улыбался, Зиновьев трубно храпел. Тоня легла и попыталась уснуть, но ничего не получалось, не шел из головы пошляк майор. Бывают же такие… Вагонный ухажер и десять слов в запасе. Еще пять минут — и наверняка бы сказал: «Я люблю вас ужасно». Или «дико». Даже скорее так, уж очень туп, портупея несчастная. Она поймала себя на том, что слишком уж страстно размышляет об этом фетюке с усиками, ему ведь цена меньше гроша в базарный день, и тут же поняла, что злость ее направлена вовсе не на майора, а на… Да, в этом «на» была большая закавыка, но Тоня не позволила себе думать об этой закавыке дальше, потому что верила: подобные размышления самым непостижимым образом могут сделать ситуацию предполагаемую — ситуацией вполне действительной. А этого не надо… Увы, такой случай уже был. Как-то летом Вова приехал на дачу, ее снимали в Сестрорецке, у залива. Приняли с распростертыми объятиями, отец сказал, что решил оставить Вову в адъюнктуре по своей кафедре. «Представляете, милые женщины, — в полном восторге заявил он, — этот юноша моментально разобрался в прибавочной стоимости и цене, и если бы только в этом!» Тоня разозлилась. Она почему-то считала своим исключительным правом хвалить или ругать своего кавалера. После обеда заявила: «О том, что было между нами, — забудь! Ты безграмотный, фанфарон. Не смея больше приходить. Никогда!» Он взял ее за руку: «Тонечка, я всегда буду тебя слушаться и перечить никогда не стану, ну а теперь-то — чем же я виноват?» «Пойдем на границу, — приказала она. — И впредь никогда не позволяй себя хвалить. Никто не может знать, какой ты на самом деле. Только я, ты понял?» Пришли на берег Сестры, когда-то здесь проходила советско-финская граница, река спокойно несла к заливу коричневато-желтую воду, и было удивительно и непонятно, что совсем недавно по другому берегу разгуливали бывшие царские офицеры, шли в вброд лазутчики и совсем рядом подстрелили знаменитого шпиона Сиднея Рейли, который когда-то был всего лишь Розенблюмом, коммерсантом из Одессы. Постепенно Тоня успокоилась, появилось желание загладить резкость. Пошел дождь, она втащила Вову под старую иву, прижалась к нему, и от этого у нее появилось какое-то странное, не испытанное доселе чувство, и, удивляясь своему бесстыдству, она попросила: «Поцелуй меня». Он вспыхнул, наклонился к ее лицу, она обхватила его, приникла и не отрывалась так долго, что перехватило дыхание. «Вырежь на коре наши инициалы, — попросила она. — Когда состаримся — приедем сюда и вспомним». «Жаль портить дерево, — возразил он, — и вообще, это пошлый обычай». «Мы ведь договорились, — она сузила глаза, — в нашей роте ротный — я». Он послушно накорябал перочинным ножом вензель и спросил: «Когда пойдем в загс?» «Послезавтра». — «Но я уезжаю в лагеря». — «Тогда — завтра».

Но в загс они не пошли. Когда вернулись, увидели у крыльца карету «скорой помощи» и санитаров, которые несли нечто белое, в простынях. Врач что-то говорил отцу, а тот давился рыданиями и, бессмысленно уставившись в одну точку, повторял: «Она ведь никогда и ничем не болела… Как же так…» Все дальнейшее помнилось смутно. Из Москвы приехала тетя Нина, на свадьбе в свое время она не была по принципиальным соображениям, происхождение; матери Тони ее не устраивало, теперь же она выглядела весьма по-деловому и действовала очень напористо. «Где похороним? — спросила она хриплым баритоном и прикурила следующую папиросу от предыдущей. — Надеюсь, не в Лавре? Уверена, что подобная дикость не пришла вам в голову?» «Но у нас там место, — возразила Тоня. — Я хочу, чтобы мама лежала рядом со своими родителями и вообще — предками» «Так… — голосом, не предвещающим ничего хорошего, произнесла тетя Нина. — Скажи, Алексей, ты что же, женился, надеясь приобщиться к именитому русскому дворянству? Молчи, Антонина, я наперед знаю все, что ты скажешь, я желаю знать, о чем думает мой братец и не растерял ли он вообще свои мыслительные способности?» Отец мертво молчал, и тетка продолжала еще запальчивее: «Я желаю также знать, что ты думаешь о возможной реакции в академии? Может быть, ты хочешь, чтобы там еще раз обо всем вспомнили?» У отца было белое лицо, он по-прежнему молчал, и Тоня вдруг увидела отчетливо, словно наяву, как он меряет комнату из угла в угол, и чернеют окна, и сидит на стареньком диванчике мама, неловко поджав ноги, и оба прислушиваются к ночной тишине…