И где же все? Куда делось? Какой ветер развеял, какие бури уничтожили?

Не знаю… Никому не известно, куда идет сообщество людей. Никто не знает, как повлияет на человечество ложь всего лишь одного человека. Или гнусное слово. Или преступление. Может быть, из-за одного — погибнет мир? Ведь совесть и смысл только тогда обретают себя, когда они со-весть, то есть общая весть, и с-мысл — общая мысль. И тогда нравственны все, и есть у мира будущее.

Если наша революция — со-весть и с-мысл, — надежда не пуста и желанное — впереди.

…22 августа вызвали в Совет, вручили пакет; охрана — четверо с маузерами. Дали подводу — накрытый рогожей сундук, оббитый железом. Приказ: доставить в штаарм. В препроводительной сказано: «На основании распоряжения Председателя областного Совета Урала при сем препровождаю один окованный железом сундук, опечатанный правительственной печатью, с вещами, принадлежащими бывшему царю Николаю Романову, пакет на имя Центрального Всероссийского исполкома и прошу принять меры к доставке сундука и пакета по назначению. В приеме от меня вышеозначенных сундука и пакета прошу выдать расписку. Областной комиссар финансов». И еще две подписи — неразборчиво.

Все доставлено в целости. Берзин долго осматривает сундук: «Что в нем?» — «Не знаю». — «Но догадываешься?» — «Полагаю, что бриллианты, взятые с трупов». — «Понятно. Примем меры безопасности. А в Алапаевске что-нибудь было?» — «Думаю, что все в этом сундуке».

Порученец приносит расписку, Берзин ставит подпись, сразу видно, по-русски писать ему все еще трудно. Прощаемся. Теперь все мои казначейские дела окончены. Я — красноармеец. Как все. И слава Богу.

Но — не повезло. 3 сентября снова вызвали в Совет: решается судьба арестованных. Это гофлектрисса Шнейдер, фрейлина Гендрикова, и камердинер Волков. И опять все то же: ни преступлений их, ни проступков никто не разбирает, они виновны своим рождением и принадлежностью к окружению казненного царя. Их расстрел поручается мне. Объясняют: «Ночью возьмешь из тюрьмы и — под предлогом отправки в другой пункт — поведешь как бы на станцию. По дороге — ассенизационные поля. Там и покончишь».

Тяжело. Все внутри протестует. Не нужна их смерть ни мне, ни революции. Убивать надо в бою. Или тех, кто вредит революции в ее тылу. Здесь же грубо и страшно материализуется накопившаяся веками классовая ненависть.

Для меня это не оправдание. Но я обязан выполнить приказ.

День длится долго, нескончаемо длится этот проклятый день. Не нахожу места, даже думать ни о чем не могу. В ту ночь, на 17 июля, мне все было понятно. Я не одобрял, но — понимал; здесь же я не понимаю ничего.

Уже осень, короток закат, и сумерки тоже коротки. Предписание в кармане гимнастерки. Полк выделяет команду — 24 человека. Одного узнал — был у баньки. Смотрит на меня с усмешкой, будто понимает, что со мной. Или знает? Таким, как он, — что кровь лить, что воду пить…

Стемнело, идем к тюрьме. Конвой выводит трех женщин — на головах платки, лиц не видно, узелки в руках. И мужчину, на него не смотрю умышленно. «Почему третья?» — «Ее тоже… на поезд».

Выходим за ворота. «Куда ведете?» — это камердинер. «На станцию», — слишком весело отвечает тот, от баньки. Они идут тесной кучкой, жмутся друг к другу. Слышны паровозные гудки, станция уже близко, приказываю свернуть вправо, на проселок, сильный запах сероводорода ударяет в ноздри, вот они, ассенизационные поля… Арестованные еще ни о чем не догадываются. Две сажени, пять… Тянуть больше нельзя. Отстаем. Команда смотрит на меня — или это кажется мне? Ведь ничего не видно. Киваю. Выстрелы. Длинные вспышки из револьверных стволов… Женщины падают, Волков бросается сквозь кустарник, напролом, они стреляют ему вслед — бесполезно…

Кто-то из них толкает меня в плечо: «Что, комиссар, тонка кишка?» — «Он только своих горазд…» — Это тот, от баньки. «Вещи куда?» — «В Совет». — «Чего не похвалишь, старшой? Все как надо…» — «А Волков?» — «Э-э, старшой, одним больше, одним меньше. Ты, главное, в Совете будешь докладывать — учти, много нас. Не подтвердим». Что ж… Расстреливать надобно в подвале. А в поле — лично у меня опыта нет.

…Время летит, как курьерский поезд. Где-то сказано, что по мере приближения к началу своему мы начинаем ощущать его бег. После сорока лет это человеку дано, Декабрь; до нового, 1919 года остается несколько дней. Пермь пропала, удержать ее нет никакой возможности. На рассвете мне и Медведеву дают ящик динамита и приказ: мост через Каму взорвать. Нельзя, чтобы белые сели на хвост Третьей армии.

Чего там — диспозиция книжная: кто не взрывал мостов перед чужими войсками! Обыкновенное дело, теперь сделаем его мы. Знакомство (считая быстрое наше время) — давнее: с дома Особого назначения в Екатеринбурге, Медведев служил в охране бывшего царя, внутри. В те дни мы с ним и слова не молвили — у него свое дело, у меня — свое. Бывало, выдаю жалованье, спрашиваю: «Денег хватает?» — «А куда?» — и равнодушно зевает.

Сейчас у него все то же сонное, туповатое лицо. Скрипят полозья, а он спит.

Мне это странно. Но ведь у всякого восторг от разного. У кого от водки, у кого от женщин. Я уже много месяцев подряд не восторгаюсь ничем. Нет времени читать, и стало быть — не открывается истина. Что скорбно? Непонятно предназначение. Родился — крестился — женился — родил — дом построил — дерево посадил — ребенок вырос — ты умер. И все. Все, как ни крути. Ну и зачем я тогда? Другой сделает это все, всю эту цепочку построит в сто раз лучше!

Скажут: и у тебя есть долг. Не уклоняйся.

Да ради Бога! Но объясните мне — зачем я? И какой у меня долг?

Лермонтов только предположил: «я дал бы миру дар бесценный, а мне за то — бессмертье он!»

Я же и предположить не могу.

Медведев толкает в бок: «А что — вот был царь, а вот его и нет. И живут люди. Как же так?» — «Это, — пытаюсь отшутиться, — без Бога не до порога, а без царя можно». — «Зачем убивать-то?» — «А зачем ты убивал?» — «Я в переулке, у окна стоял — слышно-неслышно чтобы… Но камень этот — несу». — «Какой еще камень?» — «Потом скажу. — Смотрит с прищуром. — Если Бог приведет».

Взять в толк его речь. Но — нет. Не взял. Подъехали к мосту, он пуст, ни души. Сгрузили ящик с динамитом, приладили посередине, под упор. Измордовались — мороз, руки красные, как лапы у гуся, трясет мелкой дрожью. Вывели бикфордов шнур. «Поджигаем?» Местность тут немного открывается, смотрю — он глаз с дороги не сводит. А на ней — походная колонна. Белые… «Поджигай!» — «Нет. Надо, чтобы они на мост втянулись. Тогда и рванет. Удлиняем шнур». Бежим, разматываем, замысел мне пока неясен. Объясняет: «Запалю, когда они шагов на сто к мосту подойдут. А когда они на середине будут — оно и рванет. Понял?» Я не военный, ему, судя по всему, — виднее. Говорит: «Отойди. Если что — незачем вдвоем рисковать». Эх… Мне бы здесь в самый раз и спросить: а что «если что»? Не спросил. Он достал кремень, кресало, фитиль и спички. На тот случай, если они отсырели — можно кремнем. Отхожу, он стоит. «Не осуждай!» — кричит. И тут меня ровно толкнуло. Белые уже на мосту, а он — не то чтобы чиркнуть, он им сломя голову навстречу: «Братцы, не стреляйте, не стреляйте, повиниться хочу!» И в руке оборванный шнур.

Рванул наган, выстрелил, саженей триста до него было. Где там… Не рассчитан на такое расстояние наган…

И сразу же боязливая мысль: ну, мне-то перед вами виниться не в чем. Вы меня и без вины кончите — чин по чину. И, подобрав полы шинелишки, — наутек. Они стреляли, но не попали. Пока не попали, скажем так…

Спустя неделю узнал: белые с ходу перешли на правый берег Камы. Началось наше позорное отступление.

АЛЕКСЕИ ДЕБОЛЬЦОВ

Сумеречное состояние — ни явь, ни сон, в темном окне фонари Николаевской набережной, мы с Аристархом в офицерском собрании лейб-гвардии Финляндского полка (брат старше чином и выслугой, командует батальоном), играем в четыре руки «Шар голубой» — неофициальный марш полка. «Крутится-вертится шар голубой, крутится-вертится над головой…», но почему в гостиной печь — деревенская, беленая, и потолок так низок и давит голову? Ведь — Петербург?.. (Не в первый раз замечаю: одновременно могу присутствовать в двух разных местах. И это не сумасшествие, потому что всамделишно все и реально: вот гостиная и Аристарх у фортепиано, а вот — дом рабочего Верх-Исетского завода в Екатеринбурге. Его зовут Дмитрием Никитичем, мы попали к нему случайно — легли, обессилев, на берегу городского пруда, он увидел «обтерханных господ» — его слова, — подошел, начал объяснять нам, неосторожным, что в городе опасно, хватают «кого ни попадя», и если хотим дождаться «своих» — лучше идти к нему.) И в то же время не Петербург — Петр храпит под боком. Слава Богу, он не мешает: звук фортепиано отчетлив, мелодия прекрасна: «Крутится-вертится, хочет упасть…» Удивительно точные, удивительно отобранные слова. Алексеев, Деникин, Корнилов, Романовский… Они словно сговорились упасть и провалиться — и вместе с собой похоронить всех: государя, Россию… Может ли рабочий выбрать монархию? Может, я убедился в этом. Величайший парадокс, но ведь касается он только того, кто выбрал. Но если генералы русской армий, присягавшие императору, выбирают (в тысячелетней России! На триста пятом году династии Романовых!) путь то ли к демократической республике, то ли к ограниченной монархии (это все называется «непредрешенством»: соберется «учредительное собрание» и определит — по «воле народа» — образ правления) — что это, если не падение, пропасть, и кто они, выбравшие эту дорогу в ад? Кадавры…[8] Бог им судья, я не с ними. Вот, заканчивается мой марш: «Кавалер барышню хочет украсть!» В этих словах скрытый смысл, я должен доискаться его. Светлеет небо за окном, над золотеющим куполом — крест. Этот символ земного пути дан нам, чтобы мы помнили: не только прямо, но и — вверх. Грешное тело бессильно, но дух — свободен и высок. Кто сможет пройти — тот получит воздаяние, покой и свет. Дмитрий Никитич говорит: все рабочие стихийные или малообразованные социалисты. Их социализм (он объясняет своими примитивными словами) — нахрапистая демагогия, разделенность (согласно «Манифесту коммунистической партии») на рабочих и хозяев, абсолютная убежденность в том, что «владеть землей (фабриками, заводами и всем сущим на ней) имеют право только они», «а паразиты (это я и Аристарх, отец и вообще, кто не они) — никогда!» Мы — все, кто не они, — это мир «насилья». Над нами должен грянуть (уже грянул!) «великий гром». А над ними вечно будет «сиять огнем своих лучей» солнце. Нам могила, им заздравные чаши. И сколь бы ни понимал я, что, новое небо и новую землю обретем только мы, а «они» получат вечный миг небытия, — все равно невозможно смириться!

вернуться

8

Трупы (лат.).