Изменить стиль страницы

— В «Journal des Dames», кажется на 27 странице, — сказала она, откликнувшись на Мусин голос. — Я бы ни в каком другом ни за что не пошла бы, да и не пойду. В этом году не получится.

Муся ее не дослушала, быстро пролистав журнал.

— Это, в духе античных богинь? — воскликнула она пораженная тем, что ей открылось. — Ты с ума сошла? В таком к предводительше тебя даже на порог не пустят. — Говоря это, Муся не отрывала глаз от картинки. — Под ним же ничего не спрячешь. Длинная туника без рукавов, грудь и спина открыты чуть ли не до талии. Ну, ладно, чуть-чуть повыше, чем до талии. Ты хоть понимаешь, что под него ничего не надеть даже такой стройняшке, как ты? Что в него влезать нужно голышом?

— Чудесное, правда? И оно должно быть…Я вижу его изумрудным или лимонно-желтым. Да, непременно лимонно-желтого шелка. Я бы наверное умерла, лишь бы показаться в нем на этом бале, пусть меня даже потом зарежут или объявят распутной. Это все равно. Я знаю, что объявят. Правда-правда.

— Из лимонного шелка…Сумасшедшая. Нет ни одной женщины во всей России, которая бы не струсила появиться в таком бесстыдстве. Ни в Москве, ни в Петербурге, не говоря уж о нас, бедных провинциалках, — возразила Муся, сдерживая восхищение выбором подруги. — Это все равно, что прийти на бал голой. Разница небольшая.

— А как же Айседора Дункан? Помнишь, с тобой же читали в «Дамском мире» — вышла на сцену в полупрозрачном платье пеплум.

— Ну, так то артистка. Ты себя с ней не ровняй. Ну, кто она такая, в самом деле, если поразмыслить, эта Айседора? Так, танцовщица, хотя бы и знаменитость. А ты, Аболешева, дочь и жена потомственного дворянина, к тому же помещица. Это как небо и земля. Даже хуже, то есть дальше. Ну, в общем, ты меня понимаешь. Все эти жрицы высокого искусства намеренно себе позволяют то, чего никогда не посмеет сделать обычная смертная. Их, если хочешь знать, специально к тому подначивают. Чтобы этак слегка встряхнуть ряску на нашем житейском болоте.

Вот они и корчат из себя всю эту нынешнюю модную немощь. Ужасно подводят глаза, наряжаются а ля мадам Батерфляй, и прочее. То они японки, то китаянки, то персидские принцессы, то турецкие одалиски. И обо всем этом пишут газеты, передают по телеграфу, и все будто бы восхищаются: «Ох, ах, шарман, сногсшибательное действо, мадмуазель такая-то произвела фурор вечерним выходом в манто из дикого леопарда поверх греческого хитона». Или что-нибудь такое. А на самом деле к ним относятся в порядочном обществе немногим лучше, чем к… ну ты понимаешь. Да и предназначение у них, если уж на то пошло, примерно такое же. Да, да, и можешь не смотреть на меня большими глазами. Ты прекрасно знаешь, что я говорю правду. Кстати, мадам Кокарева, ну да, да та самая… заказала мне недавно два дорогущих платья. Видно, в ее борделях клиенты не переводятся. Так-то. И представь… да, о чем бишь я тебе толковала? Ну, да. Об искусстве. В общем, Аболешева, мы, и они принадлежим к разным стихиям. И негоже нам соваться в их блеск и мишуру, потому что нет там ничего хорошего. И, по-моему, хорошо что мы с ними по разные стороны. Ведь ты не захочешь, чтобы мужчины смотрели на тебя, как на какую-нибудь одалиску. Вот и я не захочу. Поэтому мы и не должны смешиваться с ними.

— А я все равно надела бы и пошла, — упрямо повторила Жекки, — Если бы только у меня было это платье, или лишних двести рублей, или хотя бы отрез лимонного шелка. Ведь у нас, я думаю, и шелка-то такого цвета не найти ни в одной лавке. И вообще… Так что успокойся, никакого скандала в Собрании не случиться. Вы будете кружиться в обычных корсетных доспехах, а я в это время, скорее всего, буду мирно спать.

— Да, Аболешева, ты и вправду дикарка. Древние испанцы тебя бы обязательно сожгли на костре.

Они еще потолковали о предстоящем бале. Муся поделилась некоторыми секретами о том, кто из городских дам в каких нарядах собирается явиться у Беклемишевой. Посетовала, что Аболешевы обеднели так не ко времени. И пока Жекки с нарастающим любопытством ждала, не промелькнет ли в ее лепете что-нибудь на счет похождений Павла Всеволодовича, разговор незаметно повернул на совсем другую тему. После того, как они расцеловались на прощанье, у Жекки осталось в воспоминании только одно яркое, брошенное как вызов, пятно — желто-лимонное бальное платье, которого у нее никогда не было, нет и, очевидно, не будет.

Даже и теперь, ночью, сидя на скамейке в маленьком темном палисаднике и продолжая беспрестанно вслушиваться в звуки самой порочной улицы на инской окраине, ожидая услышать долгожданный стук копыт и шум подъезжающей пролетки, она воображала себя в этом безрассудном платье. В нем, в его свободно текущих линиях, тонах бледного золота, смягченных прохладной нежностью шелка, в истинной, благородной простоте, для нее каким-то причудливым образом соединялись все ее самые глубокие, связанные с ее внутренним существом, представления о подлинной поэтической красоте. Эта настоящая крастота была живой. Она билась, как сердце, пульсируя с токами крови, вырываясь с дыханием, обвалакиваясь как дымкой мягкой поволокой, застилавшей глаза. И Жекки хотелось сделать ее ощутимой, вещественной, поймать, засвидетельствовать. Вот для чего было нужно бесподобное платье. Летучую прелесть можно было уловить только в тончайший силок, сотканный шелкопрядом, избавленный рукой мастерицы от всего лишнего. Перспектива обсрукции ее не пугала. Такая цена казалась Жекки просто ничтожной. Но чего ради усердствовать? Все равно ее никто бы не понял, как не поняла та же Муся.

«Жалко, конечно, а ничего не поделаешь, — подумала Жекки, проводив глазами очередного уличного прохожего. — Если уж я это чувствую, и оно живо во мне, то, стало быть, оно есть. Оно уже существует в мире. И тот, кому нужно, чувствует это во мне. Например, Аболешев. И если я не могу показать это другим, то значит, ни мне, ни им это не нужно».

Так она незамысловато утешала себя. Досада, раздраженность, мысли об оскудении и непрочности всего ее нынешнего положения заметно добавляли мрачных красок в и без того тревожный рисунок жизни.

XXXVI

От Муси Ефимовой она вернулась домой, успокоенная и грустная. Объясняться с Аболешевым ей расхотелось. Навалилась лень, и после обеда — он прошел в семействе Коробейниковых, — Жекки захотела отдохнуть хотя бы полчасика. Удобная тахта была тут как тут. Когда Жекки проснулась, за окном уже смеркалось.

Зевая, она подошла к окну, выходившему во двор, и совсем неожиданно захватила тот момент, когда Аболешев выходил через низкую калитку в воротах, а высоченный Йоханс, помогая ему, услужливо придерживал скрипучую дверь. «Куда это он? Ничего не сказав, не предупредив, впрочем, как всегда». Решимость, вызванная утренними тягостными впечатлениями, вспыхнула в ней с новой силой. Повинуясь ей, Жекки стремительно выбежала из комнаты. Но когда она высунулась за ворота, то увидела лишь быстро удаляющуюся пролетку. «Нет, сегодня я так этого не оставлю». Она бегом вернулась в дом, надела впопыхах жакет, нацепила шляпку и снова выскочила на улицу. В эту минуту долго копившаяся обида и пробудившийся гнев потребовали от нее наконец немедленных действий.

На углу соседней улицы она заметила мелькнувший черный кузов все той же пролетки. Пролетку несла сытая рыжая лошадь, вынужденная слегка сбавить ход ввиду тащившегося навстречу почтового тарантаса. Жекки воспользовалась этой минутной заминкой, запомнив направление, в котором помчалась пролетка — на Садовый Бульвар. Свободный извозчик подвернулся Жекки как нельзя более, кстати, на том же перекрестке. Приказав везти себя на Бульвар, она могла уверенно держать на виду опередившую их рыжую лошадь до тех пор, пока Бульвар не закончился, и удивленный извозчик не обернулся к ней с вопрошающим видом: «Куды прикажете, барыня?» Жекки молча расплатилась и выпрыгнула на тротуар. Она увидела, что рыжая лошадь свернула на Нижнюю улицу, а оттуда был только один путь — через мост в Волкову Слободу — на Вилку.