Изменить стиль страницы

— Видать растрясло, — промычал в ответ кучер.

— Его надо вытащить и положить. Так легче дышать.

Кучер послушно помог долговязому переложить помертвелого господина из коляски на обочину в придорожную пыльную траву.

— Вот твоя плата, — долговязый протянул кучеру аккуратно свернутую банкноту.

Что и говорить, господа не обидели.

— Поезжай. Я останусь с барином. Ему больше нельзя ехать.

— Дык, может, переждем малость, да и тронемся?

— Нет, ты поезжай.

— Как же вы тут, вить никогошеньки-то кругом?

— Здесь где-то недалеко должна быть деревня.

— Так, я акурат туда и обратно. Привезу подмогу, а там к утру из Новосспаского можно и фельдшера доставить.

— Да, — нехотя кивнул долговязый, — так будет правильно. Поезжай.

Кучер встряхнул вожжами:

— А ну, родимые, взяли…

Послышался металлический звон и скрип натянутой упряжи, мягкий шелест повернувшихся, хорошо смазанных, колес и такой же мягкий, расходящийся цокот копыт. Йоханс нагнулся над Аболешевым.

— Он уехал, милорд.

— Хорошо. Надо спешить.

Йоханс бережно подхватил Аболешева и одним сильным движением перекинул его себе за плечи, так что герр Пауль оказался прижат лицом к широкой спине своего гарда. Ноша была не слишком тяжелой, а если исходить из скрытых и пока еще не исчерпанных таврских возможностей Йоханса, то и вовсе не ощутимой. Придерживая одной рукой Аболешева, он легко миновал полосу мелкого придорожного кутастарника и углубился дальше в лесную чащобу. Таким образом была выполнена первоочередная задача — им удалось скрыться от людей. Ночью в лесу никто и не подумает искать двух странных, куда-то запропавших путешественников.

Дальше следовало идти вдоль лесной просеки, не заходя глубоко в чащу, пока на пути не встретится высокая, отделенная от других деревьев, вековая сосна. От нее вилась еле видимая даже и при дневном свете порядком заросшая тропа. Петляя по ней через густые лесные заросли, надо было выбраться на вершину Волчьего Лога и подойти с тыльной стороны косогора к поляне с развалинами. Там в ближайшей точке выхода из пространственного тонеля, в радиусе десяти шагов от древнего базальтового валуна, сходились когда-то мощнейшие, а теперь иссякающие потоки эйя-энергии Тавриона. Там, или где-то поблизости, Аболешеву предстояло встретиться со своим синтом по имени Стэй и совершить последнюю транслокацию. Йохнас, исполнив долг, там же должен был дождаться нового встречного тока энргии из канала и, воспользовавшись им, перейти в свой мир.

— Ты успеешь, Вер, — услышал Йоханс повторившуюся по лонео мысль Аболешева.

— Да, милорд, — согласился Йоханс. — Но будет лучше, если вы отключите лонео. Вам надо беречь силы, а до точки выхода топать еще прилично.

Йоханс почувствовал, что герр Пауль молча одобрил его и дружески усмехнулся. «Да, вечно он так».

XXIV

Они двигались довольно быстро вдоль просеки, Йоханс торопился, как мог. Лунный свет, отливающий зловещим заревом, полыхал над ними, вырезая из тьмы корявые сучья деревьев, черные выбоины и высокие стебли травы под ногами. Хорошо, что полнолуние все-таки наступило, что этот полыхающий в небесах холодный огонь все-таки достается земле, что его так много и что он помогает продираться сквозь лиловую дымную завесь и черные бездны мрака. Без него пришлось бы задействовать дополнительный зрительный сенсор, а это дополнительный расход энергии, и значит, дополнительная преграда на пути к цели. Йоханс спешил, его мысли были сосредоточены на движении, и потому он не сразу почувствовал какие-то новые, не совсем обычные вкрапления световых бликов, идущие из-за деревьев и еще позже услышал долетевшие оттуда же, из-за дороги, человеческие голоса. Аболешев, как всегда, немного опередил гарда.

— Остановись, Вер, — услышал Йоханс по лонео и от неожиданности встал, как вкопанный. — Слышишь?

Йоханс вгляделся (пришлось все же задействовать дополнительный сенсор) и различил в темном далеке справа, за поворотом дороги на опушке вспыхивающий живительным пламенем маленький огонек — очевидно, костер. Какие-то неведомые люди нарочно или вынужденно расположились там на ночлег. Неясные отзвуки людской речи неслись оттуда.

— Беженцы, — прозвучало пояснение Аболешева, — те, что бегут от пожара.

— Странно, что они не спят, милорд.

— Пожалуй. Но что это?

Разрозненные голоса как-то незаметно смолкли, и вместо них в пустынной тишине ночи послышался сначала очень слабый, тягучий наплыв одинокого голоса. Это был гибкий и сильный баритон. Потом он окреп и зазвучал отчетливо и возвышенно, звонко отражаясь от нагромождения земных пустот, свободно резонируя, с распростертой бесконечностью скрытых во тьме небесных сияний. Казалось, он раздавался где-то на стыке той и другой бездны, не принадлежа ни той, ни другой в полной мере, но умея проникнуться глубиной и беспредельностью обеих. И может быть, потому, разносимый далеко окрест множественным, возносящим его эхом, он обретал какую-то необычную, почти космическую всеобъятность, оставаясь при этом человечно трепетным и уязвимым.

— Это простая песня, милорд, — удивленно сообщид Йоханс.

Он несколько успокоился. Судя по всему, эти люди, собравшиеся вокруг костра, не представляли никакой опасности.

— Опусти меня на землю, — попросил Аболешев.

— Но, милорд, нам нельзя…

— Опусти, — повторил он, и Йоханс даже через лонео ощутил внезапно пробудившуюся знакомую непреклонность своего Командора.

Пришлось перекинуть его обратно со спины на руки и осторожно уложить в траве под раскидистыми еловыми ветками ровно на том самом месте, где их застал голос невидимого певца.

«Ай, да не одна, не одна во поле дороженька, — длинно, протяжно и гулко неслось над тьмой, рассекая и мгу, и лунные красные отсветы, падавшие между немых деревьев. — Не одна…»

Аболешев лежал на спине с неподвижно раскрытыми глазами, обращенными к той недостижимой высоте, к которой стремились, все время уходя от земли, живые звуки песни, полные самой живой, самой неподдельной нежности и тоски. Аболешев узнал эти звуки, как узнавал все подлинно живое и уже не мог оторваться от их плавных, сросшихся воедино потоков, от доносившейся вместе с ними протяжной боли и сдержанной, не до конца выплеснутой надежды, от неясного сожаления о каком-то далеком, прошедшем счастье и мучительного прощания с ним, со всем, что было в нем мимолетного и невозвратимого.

«А-ай, как нельзя, да нельзя по той, по дорожке к любушке-сударушке, а-ах, нельзя в гости ехати молодцу…» Он лежал и слушал, и его неподвижные темные глаза, наполнялись затухшим в них казалось бы навсегда, внутренним светом, тем самым ясным синим сиянием, что было так сродни лучезарному миру его родины. «О-ох, прости, прощай, ой да прощай милай друг…»

Наверное, Аболешев тоже прощался, прощался уже по-настоящему, осознав во всей суровой яви наступивший момент невозврата, поняв невозможность что-либо изменить или остановить в подхватившем его темном вихре. Казалось, он бросал последний взгляд туда, где его обнимала когда-то благоуханная синь Тавриона, поднималась изумрудная зелень пологих холмов и душистый ветер колыхал белоснежные кисти цветущих деревьев. Может быть, он видел навсегда оставленный там дом, высокий, белый, пронизанный насквозь светом и воздухом. Может быть, вспоминал свои лучшие дни, проведенные здесь, в Открытой стране, вспоминал бесконечные усилия и борьбу, музыку и свою единственную любовь… Да, конечно, он думал о Жекки. Йоханс видел это по ожившему выражению на его лице, по увлаженным расширенным глазам, в которых переливались прежние яркие блики, по смягчившемуся изгибу его жесткого рта, который вот-вот, казалось, должен был выдохнуть ее имя.

Но живая тоска песни захватывала сильнее, забирала в себя и эти воспоминания, и нежность утраченного навсегда взгляда, и тягостное, сжимавшее сердце, ожидание грядущего. Аболешев как никто ясно знал, что его ждет. Возможно, он уже слышал в себе поисковые излучения Стэя, угадывал его приближение и понимал, что должен, обязан ответить. В конце концов, для того он и появился в этом угрюмом ночном лесу, вблизи извилистого проселка, у Волчьей Горки.