Изменить стиль страницы

— Евгенья Пална, уж простите меня, — всплеснула она руками. По ее широкоскулому лицу расплылась виноватая улыбка. — Запамятовала, да и не знала, как к вам подступиться. Ей-ей, не знаю, видно, вы не здоровы, так я мигом пошлю за доктором, только прикажите. А уж как я забыла сказать вам про этого нарочного, и ума не приложу, просто-таки из головы выскочил. Да по правде-то сказать, уж он часа три как тут был, а я и замешкалась предупредить вас сразу.

— Что-что? Какой нарочный? — с трудом проговорила Жекки, ничего не поняв из тарабарщины Павлины. — Вы так много сказали Павлина, что я ничего не запомнила.

— Так, я же вот и говорю, — Павлина опять виновато потупилась. — Пока вас не было, приезжал нарочный из города, привез посылку. Я ее в вашу комнату снесла.

— Какая чепуха. Не понимаю, из-за чего вы переживаете. — Жекки подошла к окну, перед которым на столе стояла фарфоровая лампа с шелковым абажуром и, засветив ее, увидела водруженную на стол широкую плоскую коробку, обернутую роскошной розовой атласной бумагой и красиво перевязанную толстой тесьмой, свитой из золотого и красного шнура. Гладкая атласная бумага при прикосновении ласково и нежно зашуршала, как конфетная обертка.

— Кто этот нарочный? — спросила Жекки, оборачиваясь к Павлине и делая строгое лицо.

— Да, кто ж его знает, сударыня, мужик как мужик, бородатый, а одет по — городскому. Лошадка, правда, ладная такая, бокастая, и тележка веселая.

— При чем здесь его тележка? Скажите, кто его прислал, и что он вам говорил.

— Да он ничего такого не говорил, вот вам истинный крест, ни словечком лишним не обмолвился. Спросил сразу, дома ли барыня, то есть, вы, и имя ваше, отчество и фамилию, все в точности назвал, а как услыхал, что вас дома нету, отдал коробку и велел передать всенепременно из рук в руки.

— Ну а вы, Павлина, вы, что же не догадались узнать, кто он таков, и кто его прислал?

— Да ить, Евгенья Пална, я и опомниться не успела, только глаза в сторону, а его уж и след простыл.

Жекки махнула рукой. «Все равно никакого толку не добьешься». Потом, безрезультатно провозившись с узлом на тесемке, и потеряв терпение, разрезала его перочинным ножиком. Шелестя, развернула розовую бумагу и обнаружила под ней коробку из толстого алого картона. На узорной этикетке, приклеенной к крышке значилось:

Модный дом Элеоноры Сибиловой

Дамское платье

Лучшее готовое и на заказ

Забалканский пр. N 32. телефонъ: 264-79

Марка мадам Сибиловой была хорошо известна не только в Нижеславле и губернии, но даже в обеих столицах. Это была лучшая и баснословно дорогая по местным меркам мастерская женской одежды. Почувствовав, что ее обдает жаром, Жекки сняла крышку, откинула по сторонам нежно-белую полупрозрачную, как дым, бумагу, скрывающую внутри себя что-то золотисто-блестящее, и, наконец, увидела то, что лежало в бархатной алой глубине.

Это была ее мечта — неподражаемое бальное платье лимонного шелка. Почувствовав в руках его обжигающий гладкий огонь, Жекки опустилась на кровать и еще не вполне понимая, что с ней происходит, поднесла это нечто золотистое и трепетное к своим губам. «Аболешев…» — вырвалось у нее вместе с дыханием, — «я знала…» С минуту, продолжая неподвижно сидеть с этим скользящим в ее руках, словно золотой ручеек, чудом, и не слыша собственного потустороннего голоса, она спросила Павлину:

— Который нынче день?

— Среда, — послышался ей ответ. Похоже, Павлина, не меньше барыни была загипнотизирована странным подарком.

— А который теперь час?

— Должно быть, уже с четверть девятого.

— Бегите к Дорофееву и скажите, чтоб, не мешкая, закладывал коляску. Я еду в Инск на бал; вы тоже собирайтесь. Поедете вместе со мной.

Павлина слабо охнула, разворачиваясь толстой спиной. Жекки слышала, как в коридре дробно и бодро застучали ее ботинки.

Стремительная примерка, учиненная перед отъездом, показала, что платье сшито будто бы на заказ. Оно было именно таким, как представлялось Жекки — дерзким, умопомрачительным безумством. Бледный золотисто-зеленый текучий блеск охватывал то мягкой прохладой, то мятежным пламенем. Складки пониже талии текли, подобные скупым лучам осеннего солнца.

Оправляя рукой широкую, приспадающую с плеча бретель, Жекки зажмуривала глаза, будто ослепленная другим солнцем. Как будто сверкающая лазурь безбрежного моря шумно накатывала на высокий берег, и пропитанный морем воздух обвевал ее раскаленным дыханьем, и от близости ветра, что рвался все время навстречу, и вздымался волнами, и пеной дробился морской, от палящего солнца, со всем его горестным даром, с жаром мира, к которому лик обращала звезда, с терпким вкусом вина из дорических розовых амфор, что когда-то поили забвением первой весны и пьянили как сад, полыхающий белым цветеньем, темнокудрую нимфу под сводами лавровых рощ, — становилось легко, или может быть, зыбко блаженно, ненасытностью сини и прелью гудящей морской, и как хрупкий кристал разносимого вдребезги полдня, истончаемый бликами радужно звонких лучей, распадалась, звеня, и ликуя, и пенясь, и плача, по покатым плечам, по течению смуглому рук светозарная радость, добытая жадно у моря, разноцветно играя, с крупинками соли капель.

«Аболешев, милый мой, — звучало в ожившем сердце, — ты же знаешь, я тоже не могу без тебя, ты уверишься в этом совсем скоро. Я буду танцевать весь вечер только с тобой. И больше мы никогда не расстанемся».

Через полчаса коляска, в которой сидели Жекки и Павлина, а на облучке правил по обыкновению слегка хмельной Дорофеев, поскрипывая на ухабах, выехала из Никольского.

XХI

Бал уже начался, когда Жекки, подбирая подол и осторожно ступая по крутым ступеням на тоненьких каблучках, поднялась на крыльцо Благородного собрания. Вестибюль, внутренняя широкая лестница, покрытая красным ковром, лестничная площадка, казавшаяся много просторнее из-за сияния двух огромных зеркал, по бокам от двери, распахнутой в шумную залу, — все была ярко освещено и полно народом. Из залы доносилась бравурная музыка, которая легко одолевала разнородный говор и шарканье многолюдной толпы.

Вновь приезжающих были уже единицы, и Жекки с неожиданной радостью почувствовала, что сейчас, когда она скинет на руки рослому лакею в синей ливрее свою бархатную накидку и шаль, покрывавшую ее высокую бальную прическу, и останется совершенно одна перед этой мраморной лестницей с красным ковром, и свежая ночная прохлада идущая от входа охватит ее освободившееся, тонкое и легкое тело — обнаженные руки, плечи, прямую спину в низком вырезе и молочно-розовеющую грудь, ничем не стесненную и подрагивающую под мягко нависшим шелком, — ей не придется по крайней мере услышать слишком много возгласов, пораженных ее нескромностью.

Всей неумеренностью своего торжества ей предстояло, как она думала, упиться уже в зале, а там ей не будет так страшно, потому что к тому времени, как она пройдет сквозь гущу вечерних платьев, фраков и военных мундиров, ее рука уже будет покоиться на ласково обнимающей ее руке Аболешева. Да, так оно и будет. Жекки не сомневалась нисколько. С того момента, как она открыла алую коробку и увидела в ней то самое платье, тайные грезы о котором передала всего лишь двум людям на свете — Аболешеву и Мусе, ее не покидала уверенность — Аболешев, овеществляя ее мечту, вот-вот возвратится к ней. Посылка не могла быть ничем иным, как его горделивой просьбой о снисхождении и вместе — приглашением на бал. Здесь, в этой праздничной сверкающей тесноте, среди шума и радостного блеска, они должны были встретиться, чтобы уже не расставаться. Совсем недавнее решительное намерение порвать с Аболешевым, согласиться на развод, ужас от открывшейся правды ее отношений с Серым, казалось, угасли в ней, как миражи больного сознания. И от этой упрямой убежденности, от неугомонного жаркого предчувствия встречи с Аболешевым, Жекки окатывала такая непередаваемая восторженная волна, что вся беспросветная тяжесть прошедшего дня с ее тупой безутешностью и бессилием отодвинулись куда-то далеко-далеко, в область неосязаемого.