Вопрос с пропитанием стоял очень остро. Вашингтон как-то не учел, что местные фермеры предпочтут продавать свой товар британским войскам в Филадельфии за твердую валюту — фунты, а не изголодавшимся соотечественникам за обесценившиеся бумажки, которые печатал Конгресс. «Я не говорю о том, чтобы сразу отмести идею патриотизма, — писал главнокомандующий в Йорк, пытаясь достучаться до Конгресса, — но осмелюсь утверждать, что в большой и длительной войне не выстоять на одном лишь этом принципе». Короче говоря, идеи в рот не положишь…
На рождественском ужине Вашингтон со своей свитой довольствовались барашком, картофелем, капустой и хлебными корками, запивая их водой. Офицеры были особенно удручены отсутствием горячительного. После сражения при Брандевин-Крик Вашингтон потерял почти весь свой обоз, в котором возил посуду, столовые приборы и кухонную утварь, и теперь приходилось орудовать одной только ложкой. Но он прекрасно понимал, что находится в привилегированном положении по сравнению со своими солдатами: «Наши больные голы, и здоровые голы, и несчастные люди в плену тоже голы!»
Двадцать седьмого декабря в лагерь явился Томас Конвей, чтобы сообщить Вашингтону о своем назначении главным инспектором и получении чина генерал-майора. Главнокомандующий умел владеть собой. Он принял посетителя с «учтивой церемонностью» и ледяной вежливостью, от которой людям обычно становилось не по себе. Что касается назначений, то пусть Конвей знает: его повышение — пощечина для бригадных генералов, поболее его послуживших делу американской свободы, а инспектировать он ему ничего не даст, пока не получит четких указаний от Конгресса.
Пожаловавшись в Конгресс на холодный прием, оказанный ему в Вэлли-Фордж, Конвей настрочил письмо Вашингтону, написав в нем всё то, что не решился бы высказать прямо в глаза: «Я понимаю, что Ваше отвращение ко мне вызвано письмом, написанным мной генералу Гейтсу». Между прочим, в европейских армиях подчиненные вольны высказывать свое мнение о начальстве и никто их за это не преследует. Неужели в этой стране наступает эра тирании и инквизиции? «Поскольку Вы даже вида моего не выносите в Вашем лагере, я готов поехать туда, куда направит меня Конгресс, даже во Францию».
Вашингтон пришел от этого письма в такую ярость, что Джон Лоренс был уверен: не будь войны, генерал непременно бросил бы в лицо наглецу перчатку. (На самом деле Вашингтон отвергал дуэли, считая их феодальным пережитком.) «Это такое оскорбление, — писал он отцу, председателю Конгресса, — какое Конвей никогда не посмел бы нанести, если бы положение генерала не делало для него невозможным получить удовлетворение в частном порядке».
Конгресс не стал усугублять конфликт и перевел Конвея к генералу Мак Дугаллу в Нью-Йорк.
Отчаявшись добиться чего-то от Конгресса, Вашингтон стал рассылать циркулярные письма штатам. Еще в ноябре был составлен проект Статей Конфедерации — основного закона будущего американского государства. Центральная власть была слаба, и штаты, пользуясь обретенными свободами, уклонялись от уплаты налогов и поставки рекрутов. Самые даровитые люди оставались дома, «сочиняя конституции, издавая законы и исполняя государственные должности», а посредственностей делегировали в Конгресс.
Оказалось, что спасение утопающих — дело рук самих утопающих. Вашингтону было трудно отрешиться от принципов, которым он следовал всю жизнь. Он по-прежнему сурово наказывал солдат, застигнутых во время грабежа местного населения. Виновного привязывали к дереву или столбу и били по голой спине «кошками» (плеткой с завязанными на ней узлами); чтобы вынести это наказание, люди стискивали зубами свинцовую пулю. Но и с крестьянами, занимающимися контрабандной торговлей с врагом, он поступал не менее сурово. Многие фермеры старались обойти запрет, посылая в Филадельфию жен и детей с повозками, нагруженными продовольствием, в надежде на то, что американские часовые их пропустят. В конце января окончательно выведенный из себя главнокомандующий издал приказ казнить кого-нибудь из виновных в назидание другим. Не видя другого выхода, он решил вывести из строя мельницы, работающие на врага, и послал солдат вынуть оси и валы из водяных колес. Натанаэль Грин с тысячей солдат прочесывал окрестности, конфискуя весь обнаруженный скот. Но даже несмотря на эти чрезвычайные меры, армия голодала, поскольку фермеры прятали свое движимое имущество в лесах и болотах.
Люди питались лепешками из муки, замешанной на воде, которые пекли на раскаленных в костре камнях. Иногда за весь день у них и крошки во рту не было. «Вот подают миску говяжьего супа — из жженых листьев и грязи, от которого стошнило бы самого Гектора, — писал в дневнике доктор Олбидженс Вальдо из Коннектикута. — Вот идет солдат: его босые ступни видны сквозь изношенную обувь, ноги почти голые под клочьями единственной пары чулок; штаны не прикрывают наготы, рубашка свисает лохмотьями, волосы всклокочены, лицо исхудало; всем своим видом он являет заброшенность и уныние».
Один из французов, бывших в лагере, «заметил солдат, использовавших вместо плащей и накидок шерстяные одеяла, подобные тем, что носят пациенты во французских госпиталях». Позднее он понял, что это были офицеры и генералы. Даже палатки порвали на полосы, из которых пытались соорудить подобие рубашек. Нищета добралась и до ставки главнокомандующего: Билли Ли, прислуживавший Вашингтону за столом, был «неприлично» наг.
От постоянно горевших костров всё пространство лагеря покрылось жидкой грязью. Повсюду валялись разлагающиеся конские трупы, наполняя зловонием зимний воздух. Людям приходилось самим впрягаться в повозки, чтобы доставлять в лагерь припасы. По просьбе Вашингтона Конгресс назначил квартирмейстером Натанаэля Грина вместо Томаса Миффлина, довольно небрежно исполнявшего свои обязанности. Грин сначала отказывался, но потом принял должность, решив таким образом загладить свою вину за прошлые просчеты.
И при таких условиях армия всё-таки не разбежалась. Именно Вашингтон сумел поддержать в солдатах угасающий боевой дух и стал главной цементирующей силой. Каждый день он появлялся среди них, величественный и непоколебимый. «Я не мог отвести глаз от этого внушительного лица, серьезного, но не сурового, любезного, но без фамильярности, — писал один француз. — Преобладающим выражением его было спокойное достоинство, сквозь которое проглядывали стойкие чувства патриота. Командующий был отцом своим солдатам».
Не всё было так однозначно. В хорошие дни, проезжая верхом мимо хижин, генерал слышал патриотическую песню «Война и Вашингтон»; в иные в спину ему неслось: «Нет хлеба — нет солдат!» Однажды к дому Поттса даже явилась группа воинственно настроенных людей, пытавшихся устроить что-то вроде мятежа. Вашингтон вышел к ним. Они сказали, что пришли выяснить, понимает ли он, насколько им тяжело. Он понимал. «Можно только восхищаться несравненным терпением и преданностью нагих и голодающих солдат», — писал он в дневнике.
Сам Вашингтон сильно тосковал по Маунт-Вернону. Возможно, в глубине души он был бы даже рад своей отставке, которая позволила бы ему, наконец, заняться тем, что дорого и мило его сердцу, хотя… Честь для него значила очень много, и он никогда не бросил бы доверившихся ему людей на произвол судьбы. Но он был очень одинок сейчас. А Марта не могла приехать: как раз перед Рождеством, через год после брата Уильяма, умерла ее младшая сестра и лучший друг Анна Мария Бассет, дорогая Фанни. Марту одолевали мысли о том, что и ей не так уж долго осталось жить и скоро она вновь соединится с сестрой — в лучшем мире. Пока же она упросила овдовевшего Бервелла прислать их десятилетнюю дочь Фанни в Маунт-Вернон, желая заменить ей мать.
По счастью, в жизни происходили не только печальные события: в канун Нового года Нелли, жена Джеки, родила вторую дочку, которую назвали в честь бабушки Мартой. Вашингтон понимал, что жена задерживается по важным причинам, но всё же торопил ее с поездкой: путешествие по плохой дороге с замерзшими колдобинами — суровое испытание, отнимающее много времени и сил.