— Почему?

— Он не знает! — всплеснул руками Даниэль. — Что ты вообще знаешь? Они жили плохо, потому что платили двойной налог. Один налог — римскому императору, а другой — собственному Синедриону. Вот почему они жили плохо. А пришел Иешуа и воскресил надежду. Еще только надежду, больше ничего. И уже распяли.

— Да, но это только исторический аспект. А есть еще и духовный.

— Исторических аспектов не бывает, — категорически возразил Даниэль. — Страх не имеет истории. Страх живет всегда. Смотри сюда: русские, опять же при помощи европейцев, распяли Пушкина. Почему? Потому что Пушкин ни с того ни с сего упал им с неба и воскресил язык. А язык, чтоб ты знал, это тоже надежда. Это надежда на то, что в стране возможна другая жизнь. Долгая и другая. А не только та, которая нравилась императору и тем, кто танцевал у него на балах. Тогда, между прочим, тоже было гламурное общество, но немножко другое. Так вот: впоследствии все новые императоры, генсеки и президенты уже так потом боялись, что распинали всех, кто имел с этим языком дело. Зачем им язык? И зачем им Пушкин, если на каждый день есть другие? Да, не пророки. Но зачем им пророки? Кто хочет знать, что будет завтра, тот самоубийца. Никто не хочет. Они даже не хотят знать, что было вчера. И поэтому они распинали всех, кто имел дело с языком.

— Ну, допустим, в России испугались Пушкина. Пророков, как ты говоришь, всегда боятся. А европейцы?

— Слушай, мы с тобой в кафе или в синагоге? Мы даже не можем нормально выпить за твой приезд. Зачем тебе эти европейцы? Европейцы тоже испугались. Они испугались евреев. Кто знает, какой новый пророк из этих евреев может родиться и упасть им на голову? Правильно? Правильно. И через две тысячи лет после того, как они распяли Христа, они распяли евреев. Слава богу, не всех, а только тех, кто попался под руку. Они их распяли и сожгли в печах Освенцима, потому что испугались, что из них выйдет новый Христос. Или какой-то другой Мессия, которого они не признают, но на всякий случай боятся.

Тут Даниэль заметил проходящих мимо двух девиц в купальниках и причмокнул языком:

— Видишь, какие у нас вырастают девочки! Одно удовольствие посмотреть. Думаешь, им нужен твой Мессия? Им и так хорошо. А почему им должно быть плохо? Давай выпьем за девочек.

Когда мы выпили за девочек и опять закусили питой и хумусом, Даниэль неожиданно расхохотался:

— Эти европейцы оказались гораздо глупее пророка Валаама. И трусливее. Я вспомнил, как князья Моава пригласили пророка Валаама, чтобы он проклял еврейский народ. Помнишь эту историю? Валаам отказался. А почему? Потому что он-таки да был пророк и со своей горы увидел не только народ, но и того, кого этот народ через много лет породит. И Валаам остался в выигрыше. Он закричал со своей горы на всю пустыню, на всю Иорданскую долину и на весь берег Средиземного моря: “Вижу Его, но ныне еще нет. Зрю Его, но не близко. Восходит звезда от Иакова и восстает жезл от Израиля, и разит князей Моава и сокрушит всех сынов Сифовых”. И оказался-таки прав. Потому что, еще раз говорю, он был пророк. А европейцы — не правы. Потому что в Европе не было и никогда не будет настоящих пророков. Слишком мелочные. И слишком жестокие. Поэтому, если Он придет, я не поставлю на эту Европу и десяти шекелей.

Даниель замолк и посмотрел на море. Над морем летали разноцветные дельтапланы, а под ними в тучных водах плескались голые люди, и их тела светлыми бурунами скатывались с гребней волн.

И тут меня осенило.

— Даниэль, — спросил я, — а Мессия знает, что он Мессия? Или, может быть, он себе пока купается в море и ничего не знает?

— Это-таки вопрос, — сказал Даниэль. — Это-таки большой вопрос. Иногда бывают ошибки.

А в голове все вертелось: “Нет никакого выбора, потому что выбор уже давно сделан. Распорядок установлен. Пиеса написана. Нет никакого выбора. Есть только искушение убежать со сцены”. И извивающаяся тень в цилиндре. И убегающий прочь от моря экипаж.

Знал. Конечно же знал. Все знал. Ну, как же! Молодой человек двадцати трех

лет — и свежий эмигрант, живущий на пособие? Что у нас там было к югу от Одессы? Турция. Прекрасно. А к Западу, если морем? Опять турки. И дальше, в сторону

Балкан, — снова турки. Отлично. Национальный турецкий поэт Пушкин. Певец Босфора. А что? Еще в Кишиневе примеривался. Бывало, турком наряжался, феску напяливал на голову и так ходил по городу, пугая местных молдаван. Те-то, конечно, помнили, что у них еще недавно турки творили.

Ну, ладно. Допустим, до Италии добрался или даже до Парижа. И что? Потом вернулся бы? Так это — Сибирь. Верная Сибирь. Или не вернулся бы? И что? Россия без Онегина? Без “Пророка”? Без языка, в конце концов? Бред! Нет, все знал, все понимал. Потому и ходил часами вдоль берега у хутора Рено. Боролся. С сатаной боролся. С искушением. Не вышло. Извините, Вера Федоровна. И вы, Елизавета Ксаверьевна, извините. Тю-тю ваши денежки. Прав был именно Михаил Семеныч. Потому что ни о чем таком не думал, ни о каком таком выборе. Воевать так воевать. Строить так строить. Саранча так саранча. Порядок превыше всего. И дисциплинированно, даже упрямо выполнял то, что предписано. А кем предписано — государем или еще кем — не его забота.

А Пушкин думал. И додумался, и все понял. Уж ему-то, знавшему все сценарии назубок, было не понять? Понял. Тогда понял. Не поддался искушению. Вернулся. А потом, тем не менее, попытался выскользнуть. Нарушить. И женился. Тем, что женился, и нарушил. Попытался нарушить. Человек все же. А искушения — они одним разом не заканчиваются. Искушения всю жизнь за нами ходят. Сатана не дремлет, только обличья меняет.

Так вот: женился. Зачем? На собственной смерти женился. Спал с ней, рожал детей. Она-то при чем? Красавица, умница. Она ни в чем не виновата. Без нее ее женили. То есть замуж выдали. Не столько за Пушкина, сколько за будущие проклятья. Иуд, что ли, кроме нее, не нашлось бы? Что она им сделала? Да ничего. Просто стала жертвой попытки переписать известный сценарий. А он переписке не подлежит. Так, зигзаг сделал и — все к тому же концу.

Тот, из пустыни, ничему такому не поддался. Не поддался, но оставил иллюзию возможности выбора.

Осенняя гроза над Средиземным морем разразилась немедленно, и стена дождя почти заслонила огромную, похожую на бородатого старца тучу, из недр которой вырывались стрелы молний и пропарывали поверхность воды.

Мимо нас протащился насквозь промокший катер. Из-под столика выскочила неизвестно откуда взявшаяся дворняга. Набережную, держа над головой зонтик, пересекла старуха — серая, как мостовая. Громыхнуло. Оглянувшись, я вдруг увидел неподалеку, за спиной Даниэля, высокого бородатого старика с лицом, похожим на ту самую грозовую тучу, которая разрядилась над Воробьевыми горами в день исчезновения Соньки. Старик неотрывно глядел на меня, а потом вдруг одобрительно закивал головой, не произнося ни слова. Но не успел я его толком разглядеть, как он исчез.

И вдруг все остановилось. Отразившиеся от набережной капли повисли в воздухе. Две молнии коснулись воды и не погасли. Катер застрял на гребне волны. Собака застыла на задних лапах. Старуха медленно перебирала ногами воздух, держась обеими руками за зонтик. Мир стал безъязыким, беспомощным и неоправданным. А я, сидящий за стеклом кафе на берегу, был его частью и, казалось, испаряюсь вместе с ним, как вода с перегретого асфальта. Больше всего меня поразила именно эта мысль, мысль о том, что я — часть этого беспомощного мира.