Изменить стиль страницы

— Цеструм, — сказала я, глубоко вдыхая ртом аромат, внезапно принесенный ветром. — Пахнет откуда-то с той стороны.

— Если ужин будет плохой, клянусь, я переколочу всю посуду, — проговорил он, как всегда притворяясь спокойным. Он снял крышку с канистры. — Я намерен поесть рыбы. Будет там рыба?

Бензин, журча, переливался в бак. От земли доносились ночные шорохи. Я пошла туда, в ту сторону, ориентируясь по аромату цеструма, становившемуся тем сильнее, чем быстрее я шла. Я почти уже бежала по обочине, концы обшитой бахромой шали разлетались, словно крылья, пришлось прихватить их на груди. Я пересекла заросли кустарника у дороги, юбка моя цеплялась за сухие ветки, конечно, можно было бы подобрать ее, но мне нравилось, что цепкие волосы кустов нежно удерживают меня, а я увлекаю их за собой. Дальше я пошла по тропинке, такой же знакомой, как и дом впереди. Белый и высокий, он был вне времени, но стоял в саду. Сильный аромат, который привел меня сюда, рассеялся — он уже выполнил свою задачу. Здесь, в этой ночи, звезды были больше, чем в той, другой. Привычным жестом я открыла ворота, ворчливо заскрипели петли, словно впиваясь больными зубами в слой ржавчины, — входи, входи же, девочка! На деревьях ни один лист не шелохнется. Наверху зажегся свет. Тут же осветилось второе окно. Потом три окна внизу по очереди отбросили на веранду желтые пятна, белые вьюнки на красных кирпичных колоннах засияли отраженным светом. И вот в дверях показалась Ифижения, на черном платье сияет белизной передник. От радости она, как ребенок, схватилась руками за щеки и, обернувшись, крикнула в глубину дома:

— Это дона Лауринья! Вот хорошо-то, что вы приехали!

Я обняла ее. От нее пахло пирогом.

— Из кукурузной муки?

— Ясное дело, — ответила она, рассматривая меня. Она вышла мне навстречу, а теперь остановилась, чтобы разглядеть получше. — У вас новое платье, да?

Я взяла ее под руку. Ей трудно было передвигаться на коротких распухших ногах. Мы задержались на веранде, я, сама не зная почему (во всяком случае тогда я не знала), старалась не попадать в полосу света. Я притянула Ифижению поближе:

— Все дома?

Она ответила мне тоже таинственным шепотом:

— Только Родриго нет.

Я оперлась на колонну.

— Но он не в санатории?

— Уже две недели, как он вышел, разве вы не знали? Успокойтесь, дона Лауринья, ему теперь лучше, он очень переменился, — сказала она, изучая мою шаль не столько через очки с толстыми линзами, сколько на ощупь. — Таким узором я вязала одеяло для дедушки, помните? Только шерсть была потолще. Мне нравятся белые шали, из белого шелка я связала шаль доне Эдуарде.

Я прервала болтовню Ифижении. Что с Родриго? Врач же говорил, что ему надо провести в санатории еще месяцев шесть по крайней мере, разве нет? Он убежал? Убежал, Ифижения? Она укутала мое плечо шалью, как когда-то кутала мне горло шерстяным носком, смоченным в спирте, — первое средство от простуды, не трогай, детка, ах да это же зеленый носок отца… Но погоди, как Родриго? Он действительно не пьет?

— Совсем не пьет. И вообще в разум вошел, помните как он раньше кричал? А теперь говорит тихо, совсем переменился, верно, вылечился, — рассказывала она и, щурясь, разглядывала меня. Короткие волосы ее удивили, ей нравилось, когда я носила до плеч, зачем вы постриглись дона Лауринья, зачем постриглись?

— Да ведь я уже не девочка.

Она улыбнулась, снова заинтересовалась шалью: я, наверное, заплатила уйму денег, почему же не попросила, чтобы она мне связала? Ифижения подтолкнула меня в дом — в очаге она развела огонь, сухое полено горело так ясно!

— А больше он не пытался, Ифижения? Скажи, он больше не пытался?

Она наивно подняла брови: «Покончить с собой?»

— Нет, дона Лауринья, не пытался и не будет. Бог милостив, а он такой хороший мальчик.

Прихожая оклеена выгоревшими бежевыми обоями с блеклыми розочками. В тяжелой, с потускневшей позолотой раме портрет Педро I, окруженный изображениями суровых мужчин и несгибаемых женщин в черной тафте, дерзко разбежались узоры трещин по кружевному воротнику моей португальской бабушки, который упирается прямо в подбородок цвета сепии. Горка с безделушками из фарфора и нефрита. Широкая дорожка красного бархата вдоль всего коридора предлагает свои молчаливые услуги и отведет меня в лоно — в лоно чего?

— А еще у меня есть бисквит с сахарной пудрой, как вы любите, — объявила Ифижения и сняла с меня шаль Какими-то особо ласковыми движениями она сложила ее и повесила на руку. — Я всегда всем стараюсь услужить, а вот обо мне никто не думает. Мне так хотелось одной вещи, я столько просила об этом, помните?

Я тут же поняла, конечно же, я помнила — поездка! Я обещала отвезти ее в Апаресиду, она хотела выполнить обет, и я предложила отвезти ее и даже убедила отказаться от поездки на автобусе: позволь, я сама тебя отвезу. И так и не отвезла. Но я же не со зла, Ифижения, я закрутилась, забыла, ты меня простишь?

— Что надо прощать? — послышался сзади чей-то голос. Ду́ша?

Она любила появляться исподтишка, на цыпочках, в своих мягких туфлях цвета обоев. Я заметила, что грудь у нее под купальником, гимнастическим черным купальником, по-прежнему плоская, а талия прямая, как у тринадцатилетней девчонки. Подчеркнуто равнодушно, но как всегда вежливо, она поцеловала меня. Я едва удержалась, чтобы не оттрепать ее за волосы, дурешку.

— Ваша сестра обещала отвезти меня на машине в Апаресиду, и я все жду до сих пор, — сказала Ифижения и погладила мою шаль, словно кошку. — Если бы я знала, что так будет, давно бы на автобусе съездила.

Ду́ша приняла позу отдыхающей балерины и поглядела в потолок.

— Мне она тоже кое-что обещала и не выполнила. Мы менялись — я ей желтый свитер, а она мне большое зеркало, ну то, с ангелочком, мне оно просто необходимо, чтобы заниматься у себя в комнате. И чем же дело кончилось? Моя сестрица берет свитер, «да-да, завтра же принесу тебе зеркало», пообещала она. И что же? Я по-прежнему (Ду́ша зажмурилась, притворяясь, что плачет) занимаюсь перед вот таким крошечным зеркальцем!

Я потянулась обнять ее, но она увернулась — растреплю еще ее туго стянутые резинкой и заколотые на затылке волосы. Вот еще, телячьи нежности, подай-ка мне мое зеркало, казалось, говорила ее насмешливая улыбка. Сердце у меня дрогнуло от радости и боли: от ее черного купальника пахло нашими глубокими шкафами, развешанными там мешочками с ароматическими травами.

Прошлое, смешанное с будущим, горячо дохнуло на меня от очага. Или от свечей? Я погасила их, нет, не надо свечей, не надо, слушай, Ду́ша, завтра же, завтра! Ты мне веришь? Завтра!

— Тс-с-с, — прошипела она, потому что в гостиной бабушка принялась за вальс Шопена.

— Ду́ша, — начала я снова, но больше ничего не успела сказать.

Она выпрямилась, вскинула голову. И, позабыв обо мне, о зеркале, обо всем на свете, как призрак, поплыла по коридору, я артистка, говорило каждое ее вдохновенное движение, исполненное высокомерия. Я артистка!

— Точно фея, — вздохнула Ифижения, обхватив меня за талию, и мы пошли по красной дорожке.

До сих пор чувствую, как колотилось у меня сердце, я даже поглядела на Ифижению — не слышит ли она? Но играло пианино. Я провела кончиками пальцев по шелковистому подлокотнику деревянного дивана, по мягко изогнутой шее лебедя, вырезанного на сиденье, который вот-вот погрузит клюв в перья крыла. Рядом — еще одна горка с чашечками из фарфора, тонкого, как яичная скорлупа, знаменитый миниатюрный сервиз, мечта моей жизни. Нельзя! — сердилась бабушка, это не игрушки, ты все перебьешь. Я не разбила, я проглотила чайничек для заварки — у меня была привычка: все, что может пригодиться для кукольного чая, я прятала за щеку, а потом выплевывала. Я снова почувствовала, как чайничек с трудом проходит в горле.

— Я так рада, Ифижения.

— Так что же вы плачете?

Я быстро вытерла глаза подолом ее передника, и — удивительное дело! — на белоснежном батисте не осталось ни следа моей туши, только чистые влажные пятна слез. Я так и не поняла, какие глаза плакали — нынешние или те, прежние.