Изменить стиль страницы

Милая Надюша, итак, объявлена мобилизация. Муня завтра, 19 июля, в 5 часов утра должен явиться к Покровским воротам к Калитниковскому кладбищу, а оттуда на войну.

Саша, вероятно, получил подобное же распоряжение. Он в Нижнем, мы об нем не знаем ничего. Валя вздумал ехать корреспондентом от Русских Ведомостей, это еще не решено, но ведутся переговоры.

Сейчас Лида, Муня и Валя в Москве. Поездов пассажирских к нам нет, писем нет, газет и подавно. Настроение — возбужденное.

Мама волнуется о Саше, главное, о делах на ярмарке. <…>

О Муни я без слез не могу думать, он так осунулся в эти дни, быть рядовым — трудно! Лида ужасно волнуется, вчера, узнавши о мобилизации из газет, сейчас же поехала в Москву, хоть мы и не могли решительно понять, какой выпуск солдат призывается. В результате она разъехалась с Муней, который приехал к нам. <…>

Лиюша здорова и беспечна. У нас в деревне вой и стон. Мимо идут поезда с солдатами. Жуткое настроение.

Joaннa.

Когда Муни 20 сентября 1912 года был призван и служил на правах вольноопределяющегося в 4-ом Гренадерском Несвижского Генерал-фельдмаршала кн. Барклая де Толли полку, командир его шутил, что если он попадет из винтовки в цель, то разве что случайно. По странной прихоти судьбы, оставившей так мало свидетельств жизни Муни, номер этой винтовки сохранился (№ 27982) в его военной книжке. Кажется, нет ничего более неуместного в его жизни, чем винтовка, из которой он так и не научился стрелять, и военная книжка. Но в первый же день мобилизации С.В. Киссина засунули в вагон и отправили в Хабаровск, через всю страну и адскую жару, сделав заурядвоенным чиновников, или — как проще и точнее определяла его службу Иоанна Матвеевна — интендантом.

VIII.

— Кончено. Я с войны не вернусь. Или убьют или сам не вынесу.

Из очерка Ходасевича «Муни»

…Ой вы, гуси, вы серые птицы,

Пролетите над степью, звеня,

От чужой, от немилой границы

Унесите, возьмите меня!

Не могу я томиться здесь больше,

Сердце жжет пробудившийся жар…

На поля обездоленной Польши,

………………………………на пожар

На поля, где посеяны кости,

Где пируют незваные гости…

Муни

Долго никаких вестей от Муни не было. Тем временем призван Александр Брюсов, он лейтенант, командир роты, 15 октября отбыл в действующую армию. Валерий Брюсов 14 августа 1914 года отправился в Варшаву как военный корреспондент газеты «Русские ведомости». Тревога и страх объединяет женщин, оставшихся в Москве: они живут от письма до письма. В письмах Иоанны Матвеевны литературные новости оттесняются семейными.

15 октября она сообщает мужу, что от Муни получена, наконец, весточка — фотография: «Одет так же, как доктора — эполеты, шашка — по-офицерски»[240].

Ты просишь написать обо всех наших. Все живут обычной своей жизнью: Надя до безумия занята; Лида на курсах и, кроме того, в Университете Шанявского по развеске и разливке всяких хлороформов для раненых, мама печалится о Саше… <…> Саша, стало быть, проехал в действующую армию, только и знаю, что по Киевско-Воронежской жел. дор. Муня получил прапорщика и едет обратно смотрителем, — ах, нет, — помощником смотр<ителя> эвакуационного пункта.

Ждали, что он сможет остановиться в Москве, но поезд, миновав Москву, проехал в Минск.

От него Лида получила только бумаги, что как жена прапорщика может получать 22 р. в месяц, и еще получила китайские подарки, чай и чесучу[241].

Особенную радость вызвало в семье Брюсовых письмо Муни, полученное из Варшавы. «Что Муни, останется в Варшаве? — спрашивала Иоанна Матвеевна 14 ноября 1914 года, — мы с Лидой все строим планы, как-то мы на Рождество поедем мужей навещать, собирается больше Лида».

1914-й год идет к концу, в начале декабря Муни удается вырваться в командировку в Москву, где он пробыл примерно с 5 по 18 декабря. Муни получал от Кружка подарки для солдат, виделся с друзьями, но московские дни омрачены болезнью дочери: «На горе у Лиды расхворалась Лиюша, они все только и заняты этой болезнью, и Муни тоже все на Лиюшу сбивается в разговоре», — рассказывала Иоанна Матвеевна.

Несмотря на командировки, которые будут повторяться, на случайные вылазки в Варшаву по поводу именин В.Я. Брюсова да и по другим поводам, обстановка чиновниче-провинциальной среды эвакуационного пункта для Муни оказалась непереносимой. Близкие радовались, что он не на фронте, вне опасности, его жалобы раздражали. Но Федор Степун, прошедший и фронт, и дивизионный лазарет, и московские госпитали, с отвращением и тоской вспоминал именно «госпитально-эвакуационный тыл».

Если в моей душе живет к чему-нибудь непобедимое отвращение, то разве лишь к «Первому московскому эвакуационному пункту». <…>

Помещался эвакуационный пункт на третьем этаже, куда вела крутая лестница без перил. Ждать очереди приходилось часами в грязном узком коридоре, сидя на подоконниках, так как стульев не хватало. <…> Все это неряшливое, нерадивое и глубоко неуважительное к званию воина отношение до глубины души возмущало меня и тем будило живую тоску по фронту, по братскому духу и быту родной батареи[242].

А ведь дело происходило в Москве, рядом со Степуном были жена и мать, друзья, с которыми он мог разговаривать. Муни же заносило в маленькие литовские, белорусские, польские городки, и интендантская работа, противопоказанная складу его характера, длилась в течение двух лет с короткими передышками. Чем больше времени проходило, тем нестерпимее казалось прожить еще день. Он срывался, болел, писал письма, сводившиеся к одному: «Боюсь не выдержать и эвакуироваться в сумасшедшем вагоне». Степун отмечает раздражение, усилившееся к началу 1916 года, когда прифронтовой тыл, воспринимавшийся прежде как прообраз мирной жизни, вызывал у него только отвращение особой концентрацией пошлости. В перерывах между боями он попадал в небольшие польско-литовские городки и описал их:

…по главной улице, впадающей в базарную площадь, все время фланировали земгусары, чиновники, тыловое офицерство и так называемые «кузины милосердия», в которых я уже не видел ни малейшего сходства с милыми женщинами своего мира. Смотря на «кузин» и волочащихся за ними прапоров, я с неприязнью чувствовал, что для всех них любовь — загаженная клетка, из которой уже давно вылетела певчая птица. Недаром та болезнь, обещаниями излечить которую пестрят обыкновенно последние столбцы газет, называлась на фронте «сестритом», и недаром прапорщик Вилинский распевал под гитару новую частушку:

Как служил я в дворниках,
Звали меня Володя,
А теперь я прапорщик,
Ваше благородье.
Как жила я в горничных,
Звали меня Лукерья,
А теперь я барышня
«Сестра милосердья»[243].

В прифронтовой полосе особенно остро чувствовалось, как изменился дух армии, сломленной предательством и поражениями, запах разложения и нечистоплотности, безудержной корысти, жажды заработать на войне. «В дополнение картины надо еще сказать, — отмечает Степун, — что на фронте упорно, даже с каким-то злорадством говорили о том, что немец обязательно пустит газы. В этом ожидании газа чувствовалось желание обесчестить войну и тем оправдать изменившееся к ней отношение»[244].

вернуться

240

РГБ. Ф. 386. Оп. 145. Ед. хр. 27.

вернуться

241

РГБ. Ф. 386. Оп. 145. Ед. хр. 28.

вернуться

242

Степун Ф. А. Бывшее и несбывшееся. London, 1990. Ч. I–II. С. 381–382.

вернуться

243

Там же. С. 390–391.

вернуться

244

Там же. С. 388.